Мы поселились в маленькой деревушке, если такое можно назвать деревушкой. Называлось это — Чогонлы. Это было поселение пустынных туркмен, состоявшее на 10–12 глинобитных домиков с микроскопическими оконцами величиной в книгу среднего формата и дверью, в которую надо было проходить согнувшись. Летом туркмены переселяются в кибитки, а глинобитные домики были сданы нашей экспедиции.
Директор группы В. П. Чайка — чрезвычайно энергичный человек — построил фанерную столовую, погреб для хранения продуктов и даже подземную лабораторию с двойными стенками, между которыми должен был набиваться лед. Лед и питьевая вода ежедневно привозились из Ашхабада. Ближайшее дерево росло в 15 километрах от Чогонлов. В Чогонлах были туркменки, которые никогда не видели дерева. Они делали ковры с узором, который называется «салорская роза», но никогда не видели живой розы.
Наша декорация находилась в полутора километрах от этого селения. С первых же дней нам пришлось очень тяжело. Сразу установилась невыносимая жара. Термометр, который мы однажды поставили в кассету аппарата, накрытого специальным чехлом и стоящего под зонтом, показал 71°. Актеры лежали на раскаленном песке, и кроме солнца их палили подсветы и зеркала. Мелкий песок забивался решительно во все — в пищу, в мельчайшие щелки, в часы. Все часы в экспедиции остановились. Мы вынуждены были сделать себе солнечные часы.
Когда человек заболевал, ему нельзя было измерить температуру, потому что термометр показывал все, что мог, — 42° даже ночью. Нам приходилось окунать термометр в одеколон, встряхивать и быстро ставить под мышку, прикрыв человека подушкой, чтобы изолировать его от жары. Впрочем, все равно у всех постоянно была повышена температура. Все были больны дизентерией. Мы настолько привыкли к дизентерии, что, по существу, не считали ее болезнью. Это было нормальное состояние человека.
Чтобы дать представление о состоянии экспедиции, я просто перечислю количество выбывших по болезни. Из 5 чел[овек] административного состава уже через месяц работал только один. У меня было 2 ассистента и 2 помощника — остался только 1 ассистент, остальных пришлось или положить в больницу в Ашхабаде, или отправить в Москву. Один из актеров сошел с ума. Он заболел пустынным помешательством (кафар) — его пришлось отправить в Москву. Он выздоровел, как только увидел первый лес из окна вагона.
Необычайно тяжело было операторам. Песок проникал в аппарат. После каждого дубля приходилось чистить рамку аппарата и бархотки кассет. И тем не менее мы не могли избавиться от царапин. Вдобавок пленка плавилась от жары, с нее сползала эмульсия. Почти после каждого кадра приходилось перезаряжать аппарат.
В довершение всех несчастий начали, как говорится, «бузить» актеры. Даже среди моих собственных помощников нашлись маловеры, которые ныли, уверяли всех, что из картины ничего не выйдет, пустили слух, что «Пышку» снял не я, а Ю. Я. Райзман при помощи одного из моих ассистентов, а фамилия моя числится только потому, что меня пришили к этому делу формально. Один из моих ассистентов говорил актерам: «Не слушайте Ромма, если не хотите угробиться. Я буду стоять за его спиной и подмигивать вам, когда он говорит правильно и когда говорит неправильно». Несколько раз группа ставила вопрос о прекращении съемок, считая предприятие совершенно безнадежным. Разнеслись слухи, что материал, отправленный в Москву, — полный брак. Это было почти справедливо. Дело в том, что по дороге в Москву с негатива сползла эмульсия. Мы вынуждены были организовать в самом Ашхабаде лабораторию для ручной проявки материала.
Должен сказать, что если бы не твердая позиция моего ближайшего друга и сотрудника Б. И. Волчека, нам не удалось бы снять натуру по этой картине. Вместе с ним мы кое-как держали в руках Чайку, который работал превосходно, хотя совершенно не верил в картину. Он не только кормил экспедицию, у которой, кстати, не было ни копейки денег, но ежедневно привозил из Ашхабада полторы тонны воды и полтонны льда по пескам, где машина почти не могла пройти. Все лица, непосредственно участвовавшие в съемках, получали ежедневно по ведру воды и могли даже принимать душ. Это было великое дело.
Самый напряженный момент настал в конце июня. Тут сразу случилось много несчастий. Во-первых, подул афганец. Это ветер ураганной силы и такой температуры, как если бы он дул из раскаленной духовки. Для того чтобы дать представление об удушающей силе этого ветра, расскажу такой случай: до этого афганца столовая была переполнена мухами, которые там весной разводятся в гигантском количестве. Мухи черной гудящей стеной висели в воздухе столовой. Через час после начала афганца все мухи высохли, подохли и покрыли пол ковром толщиной в 2–3 сантиметра. Афганец дул несколько дней и довел людей до последней степени изнурения. К этому же времени начал, как у нас говорят, «загибаться» Николай Крючков. Он решил, что я режиссер во всяком случае хуже, чем он актер. ‹…› Он играл у меня главную роль. Я решил снять его с роли. Утром я вызвал к себе актеров И. Кузнецова и А. Долинина и, разделивши роль Крючкова пополам, роздал им куски крючковской работы. В картине у меня стало не 13, а, по существу, 12 человек. Только на перекличке, которая к этому времени была снята, осталось стоять тринадцать. Да еще осталось название.
Когда Крючков наконец прибыл из Ашхабада, он увидел, что в его эпизоде снимается Кузнецов. Последовало трагическое объяснение, но я был неумолим, и Крючков отправился в Москву. Мне удалось на несколько дней восстановить дисциплину, расшатанную крючковским поведением и афганцем.
Но беда не приходит одна: через несколько дней прибыла из Москвы директива о консервации картины. Дирекция «Мосфильма», отчаявшись в ожидании материала, не веря в ашхабадскую лабораторию и получая все время от разных членов группы письма, полные самых пессимистических предсказаний, решила прекратить съемки. Финансирование группы было прекращено задолго до этого. Я, однако, отказался прекратить съемки и скрыл телеграмму от группы. Мы все равно давно уже не получали зарплаты, и Чайка правдами и неправдами раздобывал деньги в местных организациях, которые тратил только на питание людей. Мы посадили в Ашхабаде специального человека, посвященного в тайну консервации, который перехватывал письма и телеграммы, шедшие в группу, и передавал по назначению только те, в которых ничего не говорилось по этому поводу. И тем не менее в группе разнеслись слухи о том, что картина прекращена. Положение становилось отчаянным. Меня считали убийцей, да притом еще и самодуром. Я убежден, что все разбежались бы куда глаза глядят, если бы хоть у одного человека были деньги на проезд. Но денег не было. Выдавалось в субботу на руки по 10 руб[лей], чтобы человек мог выпить пива и съесть мороженого — не больше!
В июле дирекция «Мосфильма», потеряв всякое терпение, послала к нам Л. А. Инденбома, дав ему полномочия: немедленно прекратить съемки и отправить всю экспедицию в Москву.
Я встретил Инденбома в Ашхабаде, рассказал ему о положении дел и попросил одного — побыть 2–3 дня на съемках и убедиться, что съемки идут нормально. Инденбом дал мне эти три дня отсрочки и приехал со мной в Чогонлы. Уже по дороге ему стало дурно от жары, вонючей пыли и слепящих песков. Назавтра он слег, как и все, от перегрева, который мгновенно вызывал дизентерию. Он с трудом выполз на съемку, и через день мне не без труда удалось убедить его дать в Москву телеграмму, что съемки идут прекрасно и скоро кончатся.
К этому времени мне пришлось распрощаться не только с Крючковым, но и еще с рядом актеров. Уехала тяжело заболевшая Кузьмина, уехали еще два актера, один из которых, как я говорил выше, сошел с ума. Нас становилось все меньше. Из 52 чел[овек], приехавших в Ашхабад, на ногах было всего 18 чел[овек]. Неутомимо, буквально за всех, работали Привезенцев и бригадир-осветитель И. Яблоновский, которые заменяли мне администраторов, помощников, осветителей, рабочих и вообще делали решительно все. Коля Привезенцев, тощий как смерть, обгорелый до красноты (загар к нему не приставал), в одних трусиках носился с утра до ночи по этой дикой жаре. В 7 часов утра он гудел в воинскую трубу подъем, в 11 часов давал отбой, потому что солнце в это время стояло в зените и снимать было нельзя. И в 3 часа снова подъем — на вечернюю съемку. Надо сказать, что когда в 3 часа раздавался этот сигнал, то многие плакали настоящими слезами — до того тяжело было идти сниматься. Как только кончалась съемка, все заползали в свои глинобитные домики и, намочивши простыни водой, заворачивались в них и так неподвижно лежали под мокрыми простынями, пока не садилось солнце.