1955 г.
Когда в 1957 году я занялся книгой о Библии, я отодвинул тему новейшей церковной истории на задний план и впоследствии передал собранные материалы тем, кто этой темой занимался вплотную. (Кажется, часть их попала потом в руки Л. Регельсона[66].)
Отход от церковно–исторических вопросов (я остановился в своей рукописи на XV веке) был обусловлен тем, что я отчетливо услышал призыв перейти к делам, имеющим прямое отношение к проповеди веры, к уяснению людьми смысла Библии и Евангелия. В те годы Священное Писание стало все чаще попадать в руки людей. В иркутском соборе лежали на прилавке и довольно медленно расходились экземпляры Библии — чтение было трудное для рядового читателя, даже образованного, не говоря уж о прочих.
В результате получился том (400 машинописных страниц) под названием: «О чем говорит и чему учит Библия». Книга вышла весьма несовершенная, но она стала черновым прототипом и планом для шеститомника «В поисках Пути.» и в первую (по времени) очередь для «Сына Человеческого».
Зимой 1957–58 годов я впервые ясно увидел, что такое «христианский гуманизм» и «христианский Ренессанс», которые противостояли Ренессансу языческому. Это движение началось с эпохи Франциска и Данте и завершилось святителем Григорием Паламой, Кватроченто, Рублевым, преподобным Сергием. В отличие от «темных веков» Средневековья (Х–Х! вв.), оно заговорило о ценности человека и мира как творений Божиих. Но этот гуманизм не получил внешнего преобладания, а остался полускрытым ручьем под горой языческого гуманизма, создавшего светскую идеологию Нового времени. Тем не менее ручей этот никогда не иссякал. И сегодня, я убежден, христиане должны стремиться к развитию его линии. Не к повторению, а к развитию — как обстоит дело и с патристикой. Собственно, патристика была первым выражением христианского гуманизма. Слова этого я не боюсь. Если Бог отдал Сына Своего ради человека, то сама Благая весть возносит человека на недосягаемую высоту, то есть является гуманистической в самом лучшем смысле этого слова.
О соотношении национального и религиозного я задумывался мало и осознал его внезапно, беседуя однажды со старообрядческим начетчиком в глухой забайкальской деревне. Он сказал мне, что за Удой (то есть в православной церкви) лучше поют и служба лучше. Я спросил: «Что же вы туда не ходите?» — «Нет, — сказал он, — в какой вере родился, в такой и умри». — «Ну, а что было бы, — спросил я его, — если бы князь Владимир, крестивший Русь, рассуждал бы так? Вы бы и до сих пор поклонялись Перуну?»
Собственно, в этом риторическом вопросе содержался ответ на все случаи. Греки, сирийцы, эфиопы, римляне, египтяне, русские, болгары и все другие народы — если бы они ставили национальную традицию выше веры, то они бы никогда не приняли христианства, а народы Востока до сих пор поклонялись бы вместо единого Бога ислама — своим идолам. Все это, впрочем, никак не может быть аргументом против национальной оболочки и стиля той или иной религиозной общины и Церкви.
Нация — это характер, индивидуальное лицо этнического коллектива. Вне ее невозможна ни культура, ни Церковь, — как они не существуют для «человека вообще». Основа всего — диалектика апостола Павла: с одной стороны, он иудей и сознает себя причастным своему народу, а с другой — говорит, что нет ни мужского пола, ни женского. Значит ли это, что он отрицает существование полов? Он просто указывает на иерархию в духовной жизни. В проявлениях, в земном, во внешнем, в природном есть и эллин и иудей, есть и мужчина и женщина. Но в глубине (как теперь говорят, в сфере экзистенциального), во встрече со Христом все это отступает на задний план.
66
Лев Львович Регельсон (р. 1939), физик по образованию, автор книги "Трагедия Русской Церкви 1917–1945 гг.". Париж, 1977; М., 1996