Выбрать главу

И не должно, казалось бы, оставаться грусти при наличии нового очарования, очарования действительностью, реализмом. Ан нет. Ноет сердце потихоньку: ну, опять я сменил приоритеты; уж не в первый раз; и еще их сменю, безусловно. Все оказывается и оказывается относительным. Нет абсолютного. И как же «меня» угораздило (в первом четверостишии) радоваться как абсолюту — безразличности, мол, времени к человеку?!.

Телега на ходу легка; Ямщик лихой, седое время, Везет, не слезет с облучка.

Когда при ближайшем рассмотрении гармония с безразличностью оказывается просто наработанной «мною» привычкой (последнее четверостишие).

Вот мне и упоение новым — сегодня — идеалом!

Я б не занялся этим стихотворением Пушкина, если б не уловил отличие своего впечатления от попавшейся мне на глаза интерпретации Донской:

<<Это русский человек, современник автора, представитель его же поколения, принадлежащий той же среде, и это его национальная социальная и историческая определенность, а следовательно, и реальность создается прежде всего благодаря языку стихотворения. У Флориана [автора прототипа «Телеге жизни»] его вневременному, абстрактному герою соответствовал такой же условно–литературный, ничем не окрашенный язык стихотворения. Язык лирического героя Пушкина — это живой язык его современника со всеми приметами бытовой разговорной речи: тут и грубоватое слово «дуралей», и просторечная идиома «голову сломать», и лихое русское «пошел!», и даже брань.

Этой исторической конкретностью всех образов стихотворения определяется и его, так сказать, драматический конфликт, который возникает здесь как результат действительности и теснейшим образом с ней связан. Во флориановском стихотворении, собственно, никакого конфликта нет. В нем содержится лишь констатация всеобщего, объективно действующего закона человеческого существования. Для автора — это некий высший закон, проявление божественной воли, что подчеркивается последней строкой стихотворения, формулирующей философский итог его размышлений: «Да будет над нами воля Божья!»

В отличие от флориановского пассивного путника, который целиком подчинен действию этих неумолимых законов, у Пушкина — и именно на этом весь философский акцент стихотворения — показано субъективное отношение его седока к бегу времени, к объективно действующим законам его движения. В пушкинском стихотворении на первом плане — отношение седока к ямщику, полемика человека и времени, т. е. в конечном счете — человека и истории. И хотя ямщик–время гонит лошадей так, как ему положено по его законам, человек активно, по–разному в разные периоды своего краткого пути относится к бегу телеги жизни… В юности он нетерпелив и неосмотрителен; ни о чем глубоко не задумывается, он гонит время, он торопит общественные перемены, рискуя «голову сломать». С годами приходит благоразумие, трезвая оценка жизни, истории. И, наконец, — смирение, усталость, покорность неумолимым законам, жажда покоя.

В этом пессимистическом взгляде на взаимоотношения человека и истории, в той горечи, которой подернуто все стихотворение, несомненно отразились настроения, владевшие Пушкиным и всеми русскими передовыми людьми в эти годы, когда по–новому приходилось оценивать возможности исторических перемен. Горькие раздумья о человеке, его отношении к жизни, мысли о необходимости переоценки мира, ноты усталости и равнодушия к жизни настойчиво звучат не только в «Телеге жизни», но и в ряде других его стихотворений и черновых набросков 1822–1823 гг.>> [1, 219].

У Донской Пушкин по стилю уже реалист, а по пафосу — еще романтик, досадующий на крах дворянских революций по всей Европе. Представитель гражданского романтизма по духу. Потому что грустит из–за того, что <<по–новому приходилось оценивать возможности исторических перемен>>. Раз грустит, что <<по–новому>>, значит, идеал остался старым.

А я говорю, что грустит из–за <<мысли о необходимости переоценки мира>> в принципе, вневременно, абстрактно, как у Флориана.