Так «Путешествие в Арзрум» это экзотически–сатирическое произведение. Неожиданное поведение женщин в тифлисской бане — один из многочисленных экзотических эпизодов. А Саган вовсе не экзотику избрала для описания, а обыденную французскую распущенность. Студентка Доминика, главная героиня, поняла, что не любила своего первого любовника, соученика Бертрана; ей понравился его дядя, Люк; тот женат и предлагает Доминике сойтись с ним без взаимной любви; Доминика соглашается, и ее охватывает сильное чувство; жена, Фансуаза, узнает об адюльтере, но, по просьбе мужа, приглашает соперницу в гости для того, чтоб мягко ее отвадить от мужа; Доминика соглашается уйти из их жизни. Все — обычно. Внушительно написал Илья Рубин: <<…всякий народ в воображении соседей мифологизируется (например, сексуальная распущенность, приписываемая всем французам…)>>. Саган не развеяла во мне этот миф, хоть описывала не сексуальную, а нравственную распущенность. Но.
Мне–то приходилось читать художественные произведения и покудрявее, а неловкость перед самим собой я что–то не чувствовал. — В чем дело?
А в жизни когда я не чувствовал неловкости в сомнительных обстоятельствах?
Я подростком жил в переулке рядом с баней. Одноэтажной. Окна женского отделения выходили на улицу и были закрашены снизу масляной краской. Но если взобраться на цоколь этого дома… Я без зазрения совести так проделывал, когда темнело, когда переулок пустовал (не каждую ж минуту приходили и уходили посетители) и когда фонари на столбах еще не зажигали.
И мне понятно стало, что это меня теперь озадачило, когда я стал читать роман Франсуазы Саган. — Такая же необычность, что заставила и Пушкина приостановиться от секундной робости. Саган умудрилась создать иллюзию собственного, авторского, отсутствия в тексте, написанном от первого лица, якобы для себя и якобы не предназначенном для чтения другими. Это как «я-изнутри», не ведающее Другого (видящего мое я «извне»). А я — проведал. Подсмотрел, уже не будучи отроком. Стал читать как бы чужой дневник, явно не предназначавшийся для постороннего чтения.
И еще из жизни.
Как–то раз я шокировал некое изысканное собрание, сказав: «Зря вы так упрощаете высокоморальность Татьяны Лариной. Чтоб сделать ее столь возвышенной, какой мы видим ее в конце романа, Пушкин в начале его сотворил ее прямо демонисткой. Вспомните эти ее мечты о приютах счастливых свиданий с Онегиным под каждым кустом, этот ее эротический сон, где она на шаткой скамье готова отдаться Онегину–разбойнику, предводителю бандитской шайки».
Такое необычное осмысление было воспринято моими собеседниками не без некоторого возмущения: словно я, как тот банщик у Пушкина, спровоцировал их подсмотреть то, что не полагается видеть приличным людям.
Но почему чтение «Евгения Онегина» не вызывает беспокойства, что вы подсматриваете чужую жизнь, читаете чужие письма? — Потому что ясно просматриваются в пушкинском романе и автор, и герои. Там нет иллюзии, что перед вами чей–то самоотчет, чья–то исповедь. Пушкин — реалист.
А Саган?
Кто бы она ни была — эти пришедшие на ум «я-изнутри», «я-извне», иллюзия исповеди напомнили мне одну работу Бахтина.
Вольный пересказ из Бахтина
1
Тут мне прийдется пойти на длиннейшее отступление — на углубление в работу Бахтина «Автор и герой в эстетической деятельности», написанную где–то в 20‑х годах ХХ века, не подготовленную автором к печати, потому безумно трудную в чтении, немыслимую для цитирования, но зато в одной своей части, мне кажется, очень плодотворную для понимания Франсуазы Саган и ее романа.
Итак.
В жизни мы реагируем на окружающих людей не так, как автор на героя создаваемого им художественного произведения. В жизни мы реагируем не на целое человека, а на отдельные проявления его. Даже когда даем ему законченное определение: добрый, злой, эгоист, альтруист… И тогда мы не столько определяем его, сколько выражаем свою жизненно–практическую позицию по отношению к нему, некий прогноз, чего от него нам можно ждать для себя.