Выбрать главу

У искусства же — специфическая функция по отношению к нам: испытывать, более или менее жестоко испытывать наше сокровенное мироотношение. И чтоб не сломать большинство из нас в этом испытании, искусство должно явно отличаться от жизни. А чтоб все–таки испытать — быть очень на жизнь похожим. Поэтому герой там дан и в освещении автора, и в освещении себя, то есть — и как целое, видимое даже с затылка, видимое на фоне и нравственно определенное Другими, и — из себя, одинокого и свободного.

И эту бинокулярность трудно осуществить. Трудно, когда герой автобиографичен. Трудно, когда герой — товарищ или враг. В общем, трудно, когда ценности жизни дороже ее носителя. Тогда происходит нарушение гармонических отношений автора и героя.

И возможно, в общем, три случая нарушения таких гармонических отношений: 1) герой завладевает автором, 2) автор завладевает героем, 3) герой является сам своим автором, как бы играет роль.

Случай с Саган — второй. Потому что подходит под его описание Бахтиным.

Бахтин пишет, что в этом, втором, случае самопереживание героя есть иллюзия читателя, тогда как на самом деле герой одержим автором, ценностной позицией автора. Так самая «исповедь» героя обращается на себя, успокоенно довлеет себе, и герой вовсе не кается. И это потому, что одинокий внешне герой оказывается внутренне ценностно не одиноким, а милуемым автором. Герой вовсе не нуждается в действительном удовлетворении.

Вот кончаются две недели «медового месяца» Доминики и Люка в Каннах:

«И вот настал день отъезда. Из лицемерия, где главную роль играл страх: у него, что я расчувствуюсь, у меня — что, заметив это, я расчувствуюсь еще больше, мы накануне, в последний наш вечер, не упоминали об отъезде».

Согласитесь ли, что вообще внимательность, подробность описания — это проявление позитивного отношения к описываемому? Так какие тонкие переливы чувств перед нами! И чей это позитив: Доминики, теряющей любовника, может, навсегда, или ее автора? Думаю, когда вопрос так заострен, деваться некуда, кроме ответа: позитив — автора.

«— Давай последний раз посмотрим с балкона, — сказала я мелодраматическим голосом.

Он посмотрел на меня с беспокойством, потом, поняв выражение моего лица, засмеялся.

— А ты и в самом деле твердый орешек, настоящий циник. Ты мне нравишься».

И такая тонкость почти сплошь.

«Моя любовь удивляла и восхищала меня. Я забыла, что для мня она только причина страданий».

Так может, герой таки вовсе не нуждается в действительном удовлетворении?

«Это было прекрасное анданте Моцарта, несущее, как всегда, зарю, смерть, смутную улыбку. Я долго слушала, неподвижно лежа в постели. Я была почти счастлива.

[Потом позвонил Люк — справиться о ее состоянии.]

Откуда во мне этот покой, эта кротость…

… … … … … … … … … … … …

…музыка кончилась, и я пожалела, что пропустила конец. Я увидела себя в зеркале, заметила, что улыбаюсь. Я не мешала себе улыбаться, я не могла. Снова — и я понимала это — я была одна. Мне захотелось сказать себе это слово. Одна, одна. Ну и что, в конце концов? Я — женщина, любившая мужчину. Это так просто: не из–за чего тут меняться в лице».

Этими словами кончается роман. Нуждается его главный герой в действительном удовлетворении? — Нет. Одиночество — эстетизировано. Возведено в ранг ценности.

А вот Доминика пришла в гости к Франсуазе. Финал сюжета:

«Я была так напряжена, так несчастна, что сила отчаяния вернула мне уверенность.

— Ну вот, — сказала я.

Я оторвала глаза от пола и посмотрела на нее. Она сидела на диване напротив меня и молча пристально на меня глядела. Мы могли бы поговорить о чем–нибудь постороннем, на прощание я сказала бы со смущенным видом: «Надеюсь, вы не слишком этого хотели для меня». Все зависело от меня; достаточно было заговорить, и поскорее, пока молчание не превратилось во взаимное признание. Но я молчала. Вот она, эта минута, минута настоящей жизни».

Герой вовсе не кается. Довлеет себе. Пусть даже по сюжету перед ним находится как раз тот персонаж, перед которым–то что и делать как не каяться. — Побоку это!