В воле Пушкина делать перебои для Евгения и, наоборот, применять чеканный, рубленный ритм для Петра, в воле, выявленной Гуковским, мне виделось доказательство «государственной» парадигмы в пушкинском мировоззрении.
Но вот я читаю у Архангельского, что такие же, ну, может, более скрытые перебои Пушкин ввел и в тему Петра. Уже в третьей строке!
<<Одический ряд резко уступает место иному — спокойному, описательному, повествовательному. Широкая река, не стесненная столь милыми сердцу одописца державными берегами; одинокий и бедный, т. е. убогий, челн, которому явно неуютно соседствовать с пристанями пышного города, воспетыми чуть ниже…>> [1, 14]
Далее, после нескрываемой одичности, что до и после первой пробельной строки: <<сразу после вполне одического образа — «вознесся пышно, горделиво», — в пределах того же синтаксического периода ода внезапно уступает место своему стилистическому антониму>> [1, 16].
Следующий перебой одичности — <<личное, пушкинское начало активно вторгается в мир Вступления>> [1, 17]:
Потом Пушкин дает сноску и, строго говоря, заставляет прервать чтение и заглянуть в Примечания. А там написано:
<<Смотри стихи кн. Вяземского графине Завадовской>>. И Архангельский вполне резонно замечает, что для Вяземского в том стихотворении <<сфера «государственная»>> не могла представлять серьезный интерес, а Пушкин и Вяземский <<были близкие по творческой практике и культурным «корням» поэты>> [1, 17]. В общем, опять перебой в оде.
А от себя я еще добавлю, что это уже вторая отсылка в Примечание. Первая была еще на 16‑й строке, посреди одического:
Сноска тут такова:<<Альгаротти где–то сказал: (перевод) Петербург — окно, через которое Россия смотрит в Европу>>.
А тут еще Архангельский совершенно справедливо обращает наше внимание, <<что не торжественное Вступление открывает вход>> в мир произведения, <<а небольшое суховатое Предисловие автора со ссылкой… на газетно–журнальные источники>> [1, 9].
<<Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Берхом>>.
И, мол, по этому одному хотя бы ясно, <<что не подвиги героев, не мощное дыхание эпоса и свобода лирической стихии, а бедная, рядовая, «нормальная» жизнь, оторванная от величия истории и вместе с тем вопреки собственной воле оказавшаяся полем приложения грандиозных исторических, всечеловеческих сил, — в центре внимания автора «Медного Всадника»>> [1, 9].
И когда все это предпослано подзаголовком «Петербургская повесть», где слово «повесть», по Архангельскому, вместе со своей незначительностью в семантике этого слова, напоминает [1, 8] уже целый ряд мелких героев не только «Повестей Белкина», но и «Графа Нулина» и «Домика в Коломне»; когда само название, этот эпитет для кумира — «Медный», соотнесенный с библейским [1, 22] отвергнутым даже золотым кумиром, выглядит тем более отвергнутым, — тогда мой глубокоуважаемый Гуковский, со своим акцентом на пушкинской, мол, «государственности» пафоса «Медного Всадника», в моих глазах терпит поражение не только по системным, синусоидальным, так сказать, соображениям, но и в силу того, что его концепция художественного смысла не может объяснить целый ряд не замеченных им реалий текста.
Однако и к Архангельскому у меня претензия: почему он не говорит прямо о катарсисе, который вызывают контраст и столкновения одического и прозаического? Ведь Выготского: его противочувствия и катарсис от их столкновения — так редко используют для вскрывания художественного смысла, так редко акцентируют, что есть противочувствия, а что — катарсис. Неужели это из боязни засушить исследование?
Вон уже почти впрямую Архангельский пишет о противочувствиях: <<а почему не предположить, что Пушкин… может, любя героев [Петра и Евгения], не соглашаться ни с одним из них и… намечать путь к своей истине?>> [1, 6] Чего ж Архангельский остановился и не назвал истину Пушкина, идеал его тогдашний, консенсусом в обществе, консенсусом между государством и человеком? — А потому не сделал этого Архангельский, что, сказавши А о Выготском, необходимо говорить и Б: невозможность процитировать художественный смысл. Но это как–то слишком непривычно… И поэтому Пушкин, мол, линь намечает в «Медном Всаднике» путь к своей истине. Надо Пушкину написать пером на бумаге эквивалент консенсусу в обществе — «с подданным мирится» — в «Пире Петра Первого» (1835), чтоб для Архангельского своя, пушкинская истина в «Медном всаднике» из намеченной превратилась в явленную: <<Лишь создав стихотворение «Пир Петра Первого», Пушкин найдет однозначное, действительно примиряющее все стороны… решение. Но это произойдет спустя два года после…>> [1, 21]