Выбрать главу

Можно удивляться лишь «родственному вниманию», можно удивляться лишь методу, примененному Пришвиным. «Метод писания, выработанный мной, можно выразить так: я ищу в жизни видимой отражения или соответствия непонятной и невидимой жизни моей души» [4, 320]. Впрочем, тут Пришвин не точен. Видимая жизнь это природа, жизнь на природе: «вальдшнеп», «тяга»… Причем «цель его вовсе не в том, чтобы «очеловечивать» природу, «как Лев Толстой очеловечил лошадь Холстомера, перенося на нее целиком черты человека». Дело идет о том, чтобы открыть «родственный человеку культурный слой в самой природе как таковой, в природе без человека» [3, 314].

А это не шутка. Венец творения, человек, человеческое общество и… жизнь природы без человека. Тяга — весенний перелет вальдшнепов в поисках самки со случайным сбоем в этом перелете в какой–то день. И — «Она любила меня, но ей казалось этого недостаточно, чтобы ответить вполне моему сильному чувству. И она не пришла». То есть достаточно неслучайный женский поступок: сначала женись, а потом я тебе отдамся.

Говорят, каждое сравнение страдает неточностью. Вот на такое, причем повышенное, страдание и обрек себя Пришвин: «…чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его…» Это был а ля символистский недосягаемый идеал.

Только в своей оппозиции символистам, интеллигенции, — которая «замыслилась», «летает под звездами с завязанными глазами» [4, 318], а позволяет себе (за туманность) большие вольности, — Пришвин решил «умалить себя» и «отделаться от «мысли»” [4, 318], надев на себя вериги описания «природы без человека» [3, 314]. «Однажды Ремизов сказал: «Вот бы настоящим критикам разобрать интересный вопрос, почему Пришвин не хочет описывать людей, а все коров, собак и всякую такую всячину».

Это вот почему: потому что сердечной жизни человека (себя) я не понимаю и боюсь трогать это догадкой, спугивать, непережитое отдать бумаге, расстаться с будущим. Тут дело мудреное» [4, 322, 323].

Эти записки Пришвина не публиковались. И теперь, используя их, уже можно точнее определить, что же такое был Пришвин. Он был не натуралист, как его считали, а как бы некий реалистический символист.

Можно это доказать на любой главке, например, в поэме «Фацелия», которую я стал тут рассматривать. Возьмем самые короткие главки.

Скрытая сила

Скрытая сила (так я буду ее называть) определила мое писательство и мой оптимизм: моя радость похожа на сок хвойных деревьев, на эту ароматную смолу, закрывающую рану. Мы бы ничего не знали о лесной смоле, если бы у хвойных деревьев не было врагов, ранящих их древесину: при каждом поранении деревья выделяют наплывающий на рану ароматный бальзам.

Так и у людей, как у деревьев: иногда у сильного человека от боли душевной рождается поэзия, как у деревьев смола.

В чем неточность данного сравнения: смола — поэзия? В том, что поэзия — удел немногих: «иногда». А смола выделяется у всех пораненных хвойных деревьев. Причем каждый же знает, что не только у хвойных. И у вишен, например. То есть нельзя разделить деревья на сильных и слабых по признаку хвойности, так сказать. А Пришвин гордится своей силой: «мое писательство», «мой оптимизм».

(Нет, тут не эгоизм, не радость исключительности. «Ароматную смолу», «ароматный бальзам» знаем «мы», множество — за запах, средство массового воздействия. Писатель Пришвин работает не только во имя себя, но и во имя всех. И «мы» у него даже преобладает: «Мы бы ничего не знали…» В аромате–то весь сыр–бор, а не в самосохранении.)

Но главное: в одном предложении сошлись множественное число («людей») и единственное («человека»). Это предложение даже выделено в отдельный абзац, финальный. Но не по принципу «лучшая защита — нападение»: слабость сравнения — победить красотой фразы. А по принципу: признаю, изреченное есть ложь, точность не достижима, а лишь желанна…