Однако скупость – грех не такой, как все остальные. Она уродливая, непривлекательная, не очаровывает, не будоражит воображение, не позволяет самоидентификацию. Мы лучше отвернемся от нее. Если же она принимает форму страсти, и, скорее всего, речь идет о страсти в чистом, дистиллированном виде, то в качестве таковой она имеет то необычайное свойство, которое делает ее скучной, неприятной и надоедливой.
Многие грехи выглядят поистине симпатичными. Более того, чтобы человек по-настоящему вызвал симпатию, он обязательно должен признаться в каком-нибудь грехе. Облик чистой добродетели не вызывает благосклонности, а скорее неловкость и тревогу. Вспомним хотя бы синдром little big man («маленького большого человека»), согласно которому образ «великого мужа» создает как раз его публичное признание в слабости и мелких грехах, покаяние в собственной лени, в любви к китчу, греховных мыслях, любовных похождениях, мелкой лжи, небольших перверсиях. Великие мужи выглядят куда более великими, стоит им признаться в своих слабых местах и пороках и тем самым имплицитно призвать к солидарности, обратиться к сообществу грешников, к признанию того, что, в конце концов, мы все состоим из плоти и крови. Давайте все покаемся в наших грехах, в наших пошлых приватных усладах, и чем больше мы в них каемся, тем больше внешне походим на тех, кто заслуживает любви, тем больше нам прощается и тем больше на фоне этого возвышается величие нашего духа. Своим признанием мы вознеслись над своей греховностью, показали ее и тем самым от нее избавились, как в своеобразной пародии на Aufhebung (снятие, преодоление).
При скупости данная логика начинает хромать. Скупость выглядит поистине безобразной, совсем не симпатичной, в ней есть что-то отвратительное и непростительное. Ей свойственно нечто столь интимное и мерзкое, что никто не стремится трезвонить о ней, большой или маленький, каждому становится неловко. Она выглядит как что-то еще более интимное, чем секс, и, хотя она требует абсолютного аскетизма, в ней есть что-то еще более гадкое, чем греховные телесные утехи. Вероятно, ее можно было бы сравнить лишь с рукоблудием, в котором никому не придет в голову признаваться, чтобы таким образом снискать к себе благосклонность.
Представим следующую сцену, которая относится к стандартной имажинерии алчности как ее, так сказать, парадигматическая прасцена: скупец предусмотрительно и старательно закрывает дверь, как минимум на двойной засов и еще при помощи какого-нибудь дополнительного приспособления, наглухо задвигает ставни, закупоривает окна, задвигает шторы, прерывает любую связь с внешним миром, тщательно забивает любую щель, сквозь которую мог бы проникнуть посторонний взгляд. И затем при искусственном свете, внимательно прислушиваясь к любому подозрительному шуму, достает шкатулку, вытаскивает ее из трижды замаскированного тайника, который был продуманно выбран после детального перетряхивания всех возможностей, после длительных ночей обмозговывания, после разнообразных попыток поставить себя на место предполагаемых воров и грабителей. И вот один на один с сокровищем он начинает потеть и трястись, с учащенным пульсом и прерывистым глубоким дыханием привычными жестами открывает шкатулку, и наступает услада: он считает золотые монеты, считает банкноты, пересчитывает и еще раз пересчитывает, вероятно, слегка разбрасывает их по комнате, но лишь для того, чтобы потом снова придать им порядок, правильное расположение – он раскладывает их то одним, то другим способом, в экстазе, в состоянии полного напряжения, с обостренным слухом, в мобилизации всех чувств в положение наивысшей готовности. Однако наслаждение пересчитыванием – это путь к неудовлетворенности: каким бы большим ни было богатство, оно всегда слишком мало. Следовало бы накопить еще больше, никакое количество не является достаточно большим. Сладостное удовлетворение совпадает с неудовлетворенностью. Понятно, что у этой сцены сексуальные коннотации, в ней есть что-то оргическое и оргазмическое, но ясно также и то, что удовольствие, которое она приносит, не может быть чем-то, в чем можно было бы публично признаться и вообще каким-либо образом разделить с другими. Ассоциации с онанизмом возникают очень быстро. Мы можем представить себе людей, и таких всегда было достаточно, которые хвастаются своими сексуальными подвигами и готовы делиться подробностями, выставлять напоказ свои особые аппетиты и странности, но этим алчным наслаждением не бравирует никто. Вероятно, речь идет о чем-то более интимном и грязном, чем сексуальность во всех ее неисчисляемых формах, и, вероятно, здесь присутствует некая составляющая, которую мы даже могли бы назвать характерно асексуальной, хотя она и задействует тело и удовольствие.