Но мы за восстановленный стол не сели — торопились обратно. К последнему вальсу. Только попросили у сторожа пару тулупов из казенного имущества. Накрылись ими, а то сильно прозябли, и всю дорогу шептались и фыркали.
Как вспомним какую-нибудь подробность нашего побоища с плотовщиками, так уткнемся в шерсть тулупа и фыркаем. Громко смеяться не могли, не хотелось обижать Ваню, попавшего впросак.
Сдавалось нам, что всю эту чепуху подстроили интеллигентные девчонки, отослав нас подальше, чтобы всласть натанцеваться. А кроме того, желали осмеять комсомольцев, гордившихся боями-походами против бандитов.
Главный герой происшествия сидел молча, привалившись к могучей спине Савоськина, и всю дорогу о чем-то думал, ни с кем не делясь.
Ехали мы теперь торной дорогой, проложенной от плотбища к лесозаводу. Застоявшиеся кони бежали резво. Вскоре показались трубы, цеха лесопилки, а за ними и огни города. «Ого, мы, кажется, к последнему вальсу поспеем». Я толкнул в бок красноармейца. Ваня встрепенулся, завидев завод, тихо, мирно стоявший на месте.
Значит, ничего-то с ним не случилось, пока мы на часок-другой сняли охрану.
И вдруг на повороте, где нам с заводскими ребятами нужно прощаться, новое происшествие. Девчонка. В мамкиной теплой шали и босая.
— Дяденьки! — закричала она, стуча озябшими ногами. — Дяденьки миленькие, мамоньку убивают…
— Стоп! — осадил Савоськин коней. — Да ведь это директорской стряпухи сиротка!
Подхватив девчонку, он развернул весь наш обоз к директорскому особняку.
Заезжаем во двор — тихо, пусто, ворота открыты, как, при покойнике. И сени не заперты…
Выскочили мы из саней, не сговариваясь, и сразу в дом. Видим, двери в комнаты приоткрыты.
— Эй, хозяева! — крикнул Ваня, не решаясь войти без стука.
Молчание. И вдруг кто-то застонал.
— Стой, не напороться бы на засаду! — сказал красноармеец и засветил свой фонарик.
Мы попятились: к нам ползла охотничья собака, волоча перебитые ноги. На глазах ее были слезы.
Сердце у нас заныло, почуяв беду. Раскрыв пошире дверь дулом маузера, Ваня скомандовал:
— За мной!
Свет фонарика выхватывал страшные картины. Инженер со связанными руками стоял на коленях. Рядом ломик-фомка весь в крови. Дочка в крови с размозженной головой и рядом — утюг. Жена его на полу в одной рубашке, с подсвечником в руке. Серьги блеснули в ушах. Перстни на пальцах.
Старушка кухарка была убита на кухне тяжелым колуном.
Мы обходили дом тихо, безмолвно. Собака ползала за нами, скуля.
— Да пристрелите вы ее, мочи нет! — попросил Ваня, прижимая к груди маузер. Лицо его исказилось нестерпимой болью.
Никто не поднял оружия на несчастную собаку. Мы стояли потупив глаза, склонив головы, как виноватые. Не уберегли! Давно ведь знали, что директору грозили наши враги смертью, если будет он и впредь честно работать на Советскую власть. Предупреждал нас старший товарищ Климаков, чтобы мы за заводом присматривали. А нас вон куда понесло! Пугать пьяных плотовщиков на плотбище…
Обмануты. Опозорены. Жестокий стыд перед убитыми терзал нас.
— Политическая месть! — сказал красноармеец, гася фонарик. — Никаких следов грабежа.
— Вон и сапоги охотничьи, — указал Акимка, из худых ботинок которого текла вода, — вон и охотничье ружье на стене…
— Харчи все целы! — пробасил Савоськин, обследовавший кладовку. Окорока висят, гуси… Только вот спирту не вижу. У директора в кабинете всегда стоял бидончик. Берег пуще золота…
— Наверное, рассчитался за сплотку плотов этим спиртом.
— Похоже, — согласился Савоськин.
Так мы тянули время, не зная, что делать. После каждого слова наступало тяжкое молчание.
— Ты их не запомнила? Может, угадаешь, — спрашивал красноармеец девчурку, — какие они были?
— Страшные… — плакала девчонка.
— А все-таки я их найду, — скрипнул зубами Ваня, — вот святая истина, найду! — И он перекрестился маузером, крепко стукая себя по лбу. — По коням! — скомандовал он и выбежал на крыльцо.
Мы попрыгали в сани. Замешкался лишь Савоськин. Переваливаясь, спустился с крыльца. В руке он держал надкусанный соленый огурец.
— Добрые огурчики директорская Марья готовила, с чесночком, с хренком, с перчиком, со смородиновым листочком… Царствие ей небесное…
— Да ты что, дед, в такую минуту огурцы вдруг… — сказал красноармеец возмущенно.
— Вот то-то и оно — что за бандиты здесь были: злато-серебро не тронуто, а огурчики початы…
Савоськин натянул вожжи, и кони заплясали…
Оставив на месте преступления засаду, мы помчались в город.
— Давай! Давай! — поторапливал Ваня Савоськина.
Кони и без того рвались к дому. Вот переезд через железнодорожное полотно. Вот депо встречает нас вздохами паровозов. А вот и здание пересыльного пункта. В окнах свет и тени.
— Танцуют, вот черти! — восхитился красноармеец. — Мы пол-уезда успели обскакать… а тут по-прежнему гармошка пилит, ноги шаркают!
— Стой! — приказал Ваня, и Савоськин осадил перед освещенным подъездом. Возле парадного толпились барышни, затанцевавшиеся до упаду. Кавалеры давали им глотнуть снежку.
— За мной, ребята, последний вальс наш! — И мы побежали за Ваней.
Савоськин привязал коней у столбов с объявлениями и газетами и направился в кочегарку греться. Там у сторожа-истопника Глебыча всегда можно было достать стакан самогону и соленый огурец.
К нему в «преисподнюю» частенько забегали «погреться» все незадачливые кавалеры — катыховы, азовкины, заикины, злобствующая на нас шушера. Пока мы танцевали с лучшими барышнями города, они утешались самогоном. Набирались нахальства, чтобы перебить у нас последний вальс. Но дело кончалось тем, что они так и оставались в кочегарке, пели пьяные песни, а мы провожали лучших девчат города по домам…
Но на сей раз кавалеры из бывших были трезвыми. Влетев в зал, мы увидели наших барышень в их объятиях, услышали бравурные звуки краковяка.
Прищелкивая каблуками, по юнкерской привычке, в паре с Верой мчался черномазый Катыхов.
Подхватив Любочку, грузно топал Васька Андреев. Над пышной Катенькой склонял свою тонкую фигуру Заикин-младший. Шариком подпрыгивал толстенький Азовкин.
У потолка стояли облака пара. Со стен текло — словно камень вспотел, глядя на танцующих.
Золотой чуб гармониста потемнел и свернулся мочалкой, как в бане. Но пальцы его бегали по ладам, и нога неустанно отбивала такт.
Мы ворвались в двери, как ветер. Бычков сразу увидел нас, поднял голову, повертел осоловелыми глазами и, разглядев Ванину кожаную куртку, сжал мехи гармонии, и музыка прекратилась.
Все танцующие застыли, опустив руки.
— Последний вальс! — провозгласил Бычков.
Заслышав эти волшебные слова, вся кавалерская нечисть шарахнулась прочь от наших барышень и понеслась черными тенями в «преисподнюю». И в зале снова царили мы, пролетарские парни, с обветренными лицами, в худых сапогах, в одежде непраздничной, порванной в ночных тревогах и стычках.
Народ глядел на нас с каким-то смутным ожиданием. Барышни охорашивались, одергивая нарядные платья.
— «На сопках Маньчжурии», — хрипло объявил Бычков и, склонив голову, растянул мехи.
И под рыдающие звуки вальса двинулись мы в раздавшийся круг, оставив винтовки нетанцующим ребятам, как оруженосцам.
Властной рукой обнял Ваня тонкую талию Веры. Я тоже не постеснялся наложить лапу на белое платье моей барышни, печатая на нем пятерню. Последовал за нами и краснозвездный братишка, обняв пышную попову дочку. И вот уж несемся мы плавно и быстро, не чуя под собой ног, ознобленных в дороге.
Молча танцуем мы с Сонечкой, близко держась Вани и Веры. Румянец пробивается сквозь ее смуглые щеки. Желваки играют на его широких скулах. И доносятся до меня обрывки разговора.
— Значит, ликвидировали еще одну банду? — играя взглядом, спрашивает она.
— С корнем, — отвечает он, — начисто!
— Ты мной доволен?
— Еще бы!