Когда в мирное время никто не оплакивал Еноха, восхищенного на небо, но более того пророк похвалил его, как Писание говорит о нем: восхищен, чтобы злоба не изменила разума его. Тем более сейчас это сказать можно, когда в лукавое время и самая жизнь сомнительна. Восхищен на небо, чтобы не попасть в руки варваров; восхищен, чтобы не увидеть погибели и кончины света; чтобы не увидеть смерти родственников и сограждан своих и также поругания святых дев и вдовиц, что прискорбнее всякой смерти.
Итак, блажен ты, брат, и по цветущей твоей жизни, и по благовременной смерти. Ибо ты восхищен не от нас, но от бедствий; лишился не жизни, но наступающих горестей. Когда бы ты услышал, что к Италии приближается неприятель, то, из сожаления к своим, сколь много соболезновал бы ты, что все наше спасение состоит в окружении Альпийских гор и наваленными кучами деревьев строится нам стена устыжения! С каким прискорбием узнал бы ты, что твоим родственникам угрожает столь большая опасность от неприятеля, от неприятеля бесчеловечного, бесстыдного и нерадящего о спасении!
Несносно было бы тебе то, что мы принуждены будем претерпеть, и [что тяжелее], может быть, видеть похищаемых девиц, малых детей, извлекаемых из объятий материнских и копьями закалываемых, оскверняемые телеса, посвященные Богу. Все это несносно бы было тебе, который, при последнем уже дыхании, себя, может, забыв, а о нас еще помня, увещевал нас беречься набега варварского. Это, может быть, потому, что ты предвидел свою смерть, и то делал ты не по слабости духа, но по благочестию, и хотя для нас был ты слаб, но бодр для себя. Когда Симмах, муж благородный, представлял тебе, что в Италии свирепствует война, а ты предаешь себя опасности и в руки неприятельские, тогда ты отвечал, что для того и едешь, чтобы соучастником быть в нашем бедствии. Итак, блажен ты столь благовременной смертью, ибо избавлен от этой печали. Конечно, блаженнее сестры, которая, лишась утешения твоего, печется о своей целомудренности, и прежде будучи счастлива двумя родными братьями, теперь погружена в горести: за одним не может следовать, а другого не может оставить; могила твоя ей гостиницей является и гроб твой домом. Но — о, когда бы и эта гостиница была безопасна! Пища в плаче, питье в слезах, ибо напитал ты нас хлебом слезным и напоил нас слезами в меру, а может быть, и выше меры. Что скажу я о себе, кому и умереть неполезно, да не оставлю сестры? И жить также неохотно, да не разлучусь с тобой? Ибо что может быть приятно без тебя, в ком все наше находили удовольствие? Или что пользы долее пребывать на земле, на которой приятно было жить, пока жили неразлучно? Хотя бы что и могло увеселять нас здесь, но без тебя увеселять не может, и хотя бы желали когда продолжать свою жизнь, однако бы не захотели быть без тебя.
Все это несносно. Ибо без тебя, спутника в жизни и соучастника в моих трудах и должностях, что может быть сносно? Я о твоем падении, чтобы оно было сноснее, и думать наперед не мог, столь много страшился дух мой помыслить о нем что-либо такое! И это происходило не от того, будто бы я не знал состояния его, но некоторое желание гасило во мне чувство общей тленности; так что все только благополучное о нем помышлял.
Когда я одержим был тяжкой некой (и, о если бы смертной!) болезнью, тогда сожалел я только о том, что не было тебя при постели моей, и что, по общему желанию с сестрой, перстами твоими не закрыл бы ты тогда моих очей. Чего я желал? Что воздаю? Каких обетов недостает? Какое служение последовало? Иное приготовлял, но другое принужден делать? Теперь погребают не меня, но сам я погребаю. О свирепые очи, которые могли видеть брата умирающего! О лютые и зверские руки, которые закрыли такие очи, в которых я больше видел! О жестокие плечи, могшие понести столь плачевную тяжесть, хотя это послушание исполнено некого утешения!
Тебе, брат, тем более надлежало это совершить, этой услуги ожидал и от тебя; теперь какое утешение приму, когда ты один утешал меня в печали, побуждал к радости, прогонял скорбь? Теперь вижу тебя безгласного и не дающего мне ни единого лобзания. Хотя такая любовь обитала в нас обоих, что она питалась больше внутренним усердием, нежели внешним ласкательством, ибо мы, при взаимном дружелюбии, не требовали других. Сила нашего родства столь действительна была в нас, что взаимную любовь доказывали мы не ласкательством, но внутренней духа горячностью, почему не было нужды в притворстве, когда и самый образ являл взаимную любовь; ибо не знаю, по какому изображению духа и подобию тела один из нас видим был в другом.