Байрону было тесно и горько на родине, в Англии:
Нет, ни как Чайльд, ни как сам Байрон, я, к сожалению, не отправился в Грецию, к повстанцам. А кое-как закончил школу, перейдя из дневной школы в Стремянном в школу рабочей молодёжи на Люсиновской улице. Совершенно не думая о будущем, о месте в жизни, крутясь, как белка в привычном круге: писал стихи, читал книги, много выписывал из них, играл в футбол, ходил на матчи на стадион «Динамо», на веранды и в танцевальные залы, крутил романы и крутил головы многим девочкам, девушкам и молодым женщинам. Красивенький, высокий, начитанный – многим нравился. Ещё шахматы. Боже, каким я был тогда легкомысленным. По байроновскому стихотворению «Хочу я быть ребёнком вольным…» (перевод Брюсова).
Однако в классе я не был белой вороной. Если так можно определить, то упадников и декадентов было несколько: кроме меня, Андрей Тарковский и Игорь Шмыглевский, который тоже писал стихи:
2 марта 1951 года исполнилось 19 лет. В дневнике все весенние страницы уничтожены (семейная цензура?). Вспомнить точно невозможно: всё, как в тумане, слилось и перепуталось. Но на первом плане снова поэзия, футбол и любовь. А где тригонометрия с химией?!. Писал стихи сам, много читал разных поэтов и даже вникал в технологию поэтического творчества, в рассуждения специалиста – языковеда Александра Афанасьевича Потебни – о том, что поэтическое творчество есть уяснение поэтом для него самого его сначала ещё смутных, неосознанных ощущений. Истинный поэт «даль свободную романа» всегда сначала различает «неясно», «сквозь магический кристалл» (Пушкин)…
О встречах и любовных приключениях говорить не буду. Вместо этого строки Сумарокова из XVII века:
Одно из приключений зафиксировали с Игорем Горанским в совместной повести-репортаже «Волшебные дни в Новозагорском лесничестве», стилизованной под стиль «Двенадцати стульев».
«В вагон вошли со словами: „И что бы вы без меня делали?“ И каждый был уверен в собственной незаменимости…»
А ещё в дневнике 1951 года записаны тексты песен и ариеток Александра Вертинского:
У Вертинского в конце признание, что «И от всех этих дней / остаётся тоска / одна! / И со мною всегда она…»
Нет, конечно, не тоска, а вихрь юношеских встреч и событий. Но была и тревога за маму, которой делалось всё хуже и хуже – приступы головной боли. Худо стало с деньгами, и я мечтал: «Скорей бы в институт, там хоть маленькая, но всё же стипендия…» (24 ноября).
1952 год – 19/20 лет. Смерть мамы. Аттестат зрелости. Женитьба как спасение утопающего
Дневниковые записи отрывочны, и надо восстанавливать картину того далёкого олимпийского года (крах советских футболистов на Олимпийских играх в Хельсинки). Год оказался роковым и для меня: смерть мамы 14 июня. Жизнь переломилась на «до» и «после».
«До» – жизнь с мамой, ни забот, ни хлопот. Без контроля и опеки. Сплошная мамина любовь. Она так любила выходить со мной на улицу – под ручку с сыном и гордилась, какой он большой и красивый!.. А я, глупый, стеснялся ходить с мамой (ещё подумают: маменькин сын) и вырывал руку. Мама дала мне всё, что могла, а я, к горькому сожалению, дал мало ответной любви и ласки (не я первый и не я последний. Дети, как правило, неблагодарные существа)…
Мама долго болела (но при этом, не уставая, строчила на своей машинке). Последствие контузии в голову во время войны от разбитого окна в доме какой-то знакомой на Чистых прудах. Её преследовали жуткие головные боли. Постоянные вызовы врачей, лекарства, кислородные подушки. И я постоянно бегал по аптекам. И вот роковая развязка. Мама прожила 43 года. Господи, как мало!..
Она предчувствовала свою кончину, и душа её болела за меня, что будет с сыном, школьником, который, так уж сложилось, в 20 лет был просто НИКТО. Книги и стихи не в счёт. А институт, а профессия? О, если бы она прожила подольше, то наверняка гордилась за своего «оболтуса», который в конце концов стал уважаемым человеком: журналистом, писателем, автором многочисленных книг. Но в июне 1952 года ничего этого не было. Не было и намёка на успешное будущее. И тяжесть за судьбу единственного сына придавливала маму…