В середине октября 1941 года Лебедеву-Кумачу позвонил Александр Фадеев и сказал: «Вы назначены начальником последнего эвакуационного эшелона писателей в Казань». По свидетельству родных, Василий Иванович закричал: «Я никуда из Москвы не поеду! Я мужчина, я могут держать в руках оружие!» Ещё один звонок из ЦК: объявлена всеобщая эвакуация. Значит, Москву сдают?! Лебедев-Кумач метался по квартире и говорил жене, не говорил, а почти кричал: «Как же так? Я же писал: „Наша поступь тверда, и врагу никогда не гулять по республикам нашим“… Значит, я всё врал?! Ну как же я мог так врать? Как же?..» Лебедев-Кумач был буквально ошеломлён.
В воспоминаниях Юрия Нагибина написано, что на перроне Киевского вокзала он услышал, что Лебедев-Кумач сошёл с ума, срывал с груди ордена и клеймил позором вождей как предателей…
Жена поэта-песенника вспоминала, как он при отъезде увидел в газетном киоске портрет Сталина, глаза у него сделались белыми, и он заорал каким-то диким голосом: «Что же ты, сволочь усатая, Москву сдаёшь?!» К счастью, Лебедева-Кумача не арестовали, а направили на лечение в психиатрическую больницу. Там Лебедев-Кумач оклемался и вновь запел свои привычные патриотические песни:
Вот такая была история с мажорным Кумачом… Ну, а возвращаясь к нашей семье: мама решила не эвакуироваться, а остаться в Москве, а меня отправить с дядей Шурой, который вместе со своим радиозаводом отправлялся на восток. С собою он взял младшую сестру Машу, двоих её маленьких детей и в придачу ещё одного племянника – меня. В таком составе мы отправились в эвакуацию.
Нас приютили где-то за Чистополем, рядом с Елабугой, где трагически рассчиталась с жизнью Марина Цветаева. Жили мы в каком-то небольшом поселении. Жили тяжело. Голод не голод, а было трудно. Пришлось мне коллекцию марок, которые я собирал перед войной, а там были редкие экземпляры Тасмании и Мадагаскара, обменять на картошку. Пришлось и поработать в колхозе за какие-то трудодни. А ещё выучился ездить на лошади и ругаться по-татарски. Ну и что-то ещё.
Главное, что запомнилось длинными и тёмными вечерами, как Маша развлекала свой детский сад. Пела она не народные русские песни, типа «Во поле берёзонька стояла…», а песни с лагерно-тюремным уклоном: «Таганка, все ночи, полные огня, / Таганка, зачем сгубила ты меня…»
Или вот такое душераздирающее:
Ну и конечно, про неведомую Мурку: «Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая. / Здравствуй, моя Мурка, и прощай!..»
И я с жгучим интересом узнавал, что же такое натворила эта неведомая Мурка? Она «зашухарила всю нашу малину». Мне было жалко эту убитую Мурку, и даже больше, чем маршала Клима Ворошилова, который как-то бездарно сник в годы войны.
Когда я вернулся в Москву (отдельная песня), то во дворах звучали не военные песни, а все те же уголовные и блатные, а ещё разухабистые одесские, они всех тонизировали и бодрили: «На Дерибасовской открылася пивная, / Там собиралася компания блатная…»
Нет, снова гоп-стоп! Оставим в покое Васю-шмаровоза, маркера Моню и прочих колоритных персонажей. Я не виноват, это лукавое перо само увело меня в сторону от тяжёлого военного бытия. В Москве меня ждал новый песенный кумир – Александр Вертинский, с иным репертуаром: изысканными богемными ариетками. (2 января 2019 г.)
1942–1944-е. Военные годы
Осенью 1942 года мама вызволила меня из эвакуации. В Москву просто так возвратиться было нельзя, поэтому меня привезли нелегально, в поезде зайцем. Вдвоём с мамой мне было хорошо. Мама любила меня и заботилась обо мне, но при этом совершенно не стесняла моей свободы. Она выполняла какие-то заказы для фронта, что-то шила, строчила на машинке, а потом я помогал ей отвозить выполненные заказы на какой-то пункт на улице Кирова (ныне Мясницкая). В целом было нелегко, но вполне терпимо. А потом появились американские поставки по ленд-лизу: какие-то консервы, шоколад и прочие вкусности.
Осенью 1942 года пошёл во 2-й класс, это был последний год совместного обучения с девочками. Первые коллизии: я симпатизировал некой Аде, «цыпочке», а она на меня не обращала внимания, зато другая девочка, Роза, ко мне питала симпатию (сегодня сказали бы: клеилась) и норовила всё время читать неприличные стишки. Но мне была ближе мальчишеская компания: Гера Левитас и Юрка Фураев (как сложились их судьбы, не знаю).