Калиновская Дина
О, суббота !
Дина Калиновская
О, СУББОТА!
Ты, моя дорогая, переживешь меня и будешь вспоминать. А как же иначе!
Из письма
O стариках? Что можно написать о стариках? Они же почти ничего не чувствуют...
Из разговора
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Письмо
Письмо сверкало через круглые дырочки почтового ящика - почту приносили аккуратно в семь.
"Три часа оно тут лежит, а я не знаю!" Мария Исааковна глубоко в рукав спрятала заграничный конверт и часто зашаркала войлочными тапочками. Завизжало на ходу старое ведро. Она не сразу распечатала голубой пакетик, а сначала отнесла пустое ведро на кухню, тщательно ополоснула его и опрокинула для просушки на карниз за окном, потом завернула потуже вполне завернутый медный кран, убрала с плиты чугунную сковородку, подумала, не вымыть ли ее, но устыдилась своей трусости, отчаянно вздохнула и отправилась по коридору к себе, заперлась на ключ, нашла очки.
Нью-Iоркъ, Апреля 30, 1962 г.
"Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!"--прочитала она и заплакала и читать больше не могла, а только плакала.
"Значить, не забыла влюбленнаго бродягу Гришку?-прочла она, наплакавшись.Спасибо тебe, спасибо! Какъ только я получилъ извeщенiе и пришелъ въ сознанiе отъ безумной радости, я поручилъ моему агенту купить мнъ туристсkiй билeтъ въ Pocciю, сколько бы тотъ ни стоилъ. Я поеду пароходомъ въ Амстердамъ, далее самолётомъ въ Москву и Одессу. Черезъ одинъ месяцъ ты получишь изъ Москвы телеграмму и встръчай, милая Марусинька! Скажи моимъ братьямъ и всемъ, кто меня помнитъ, что я еду. Сулька меня не забылъ?
Преданный тебе Гарри Стайнъ".
- Чудо! - воскликнула Мария Исааковна, потрясенная не меньше, чем человек, копавший грядку под маргаритки и раскопавший клад сияющий.
Письмо было от двоюродного брата Герша, как назвали его при рождении, Гриши, как представлялся он потом, Гарри, как он теперь пишется, о котором не было известий пятьдесят с лишним лет.
"Никому ничего не скажу... Мое!"-твердо думала Мария Исааковна, перечитывая и перечитывая Гришине письмо, однако, как только увидела в окне шагающего к ней через улицу брата Саула, кинулась в коридор и открыла ему раньше, чем он позвонил.
Суббота, суббота! За плечами целая неделя жизни-бездельное, как младенчество, воскресенье, сытое и сонливое, резвый розовый понедельник, буйный вторник; озабоченная, с первыми морщинками среда; озадаченный, подбивающий итоги четверг и пятница, перекинувшая мечтательный мостик в неторопливое утро субботы.
Суббота, суббота! Она кажется нескончаемой - так медленны густые капли времени, так незаметно глазу, неощутимо зреют они, наливаются полновесностью и, ничем не подталкиваемые, кроме собственной спелости, тихо отчуждаются и без стона, без всплеска падают из прозрачного сосуда дня в разверстое горло сосуда ночи, темного и золотого.
Суббота, суббота! Долгая паутина сумерек!.. Зеленые ковры
Просидев на чугунной тумбе у ворот минут пять, может быть, десять, поздоровавшись с двумя или тремя соседями, Саул Исаакович пересек улицу, чтобы позвонить на втором этаже серого дома четыре раза, как было заведено прежде только по воскресеньям, а с прошлой осени каждый день и в любую погоду. Но звонить не было нужно - сестра Маня ждала в коридоре перед открытой дверью и тут же шепнула:
- Какие новости!
- Э!..-недовольно буркнул Саул Исаакович, что могло означать только одно: "Оставь! Не нужны мне никакие новости!" И, не вытаскивая рук из карманов, он боком протиснулся в комнату.
Сказать, что Саул Исаакович приходил по утрам к сестре только затем и специально, чтобы пожаловаться на жену, нельзя, несправедливо, нет. Но, пока Ревекка убирала комнату, Саул Исаакович удалялся, дабы не мешать ей и не навлечь на себя раздражение. А одно это, хотя он всегда уходил исключительно по своей воле, обижало его до самого сердца. Получалось, что уборка комнаты-священное таинство, и не дай бог осквернить его ничтожным и ненужным присутствием мужа. Саул Исаакович испытывал ревность к собственному дому.
- Перестань наконец вылизывать! - выбрасывал он флаг бессмысленного протеста, когда назревал момент ухода.
Ревекка отшвыривала от лица долетевшие до нее слова.
- Иди, иди! Тебя не касается!
Ужасный жест, Саул Исаакович зажмуривался от оскорбления. Он надевал фуражку, если было лето, и еще пальто, если холодное время года, и уходил к сестре, чтобы услышать от нее обязательное при их встречах ядовитое.
- Ну, как там твоя ненормальная? - говорила сестра. То есть онa говорила по-еврейски: - Ну, как там твоя цидрейте?
Саул Исаакович сразу успокаивался от этих беспощадных слов.
Ну, конечно, еще и оттого, что, когда его оскорбили дома, он пришел к родной сестре, а не на трамвайную остановку, куда убегал, пока Маня служила и по утрам ее не бывало дома.
- А!..- слабо отмахивался он, что означало: Ревекка есть Ревекка.
И, не раздеваясь, не снимая фуражки, не вытаскивая даже рук из карманов, всем своим видом показывая, что пришел только на минутку, только затем, чтобы узнать, как она тут поживает, садился на стул посредине комнаты. Не разговаривали. Маня прибирала, он смотрел. Иногда думал о том, что амариллис, растение, названное именем пастушки, возлюбленной царя Соломона, как объяснила Маня, отсаживая им луковицу, у них растет лучше, чем у нее, что дубовый сервант, купленный одновременно с Маниным перед войной, у них выглядит новее, или о том, что никто в городе, и Маня в том числе, не может сравниться с Ревеккой в искусстве застилать постель.
- Ну, что скажешь, братик?
- А что сказать?
Он молча сидел, пока не наступала минута, когда Ревекке нужно было вытряхнуть во дворе коврики. Вот она, знал он, унесла на кухню посуду после завтрака, вот поставила на столик. Вот сняла с веревки стиравшиеся каждый день тряпки, вот энергичной походкой отправилась обратно в комнату и первым делом полила амариллис. Мокрой тряпочкой протерла подоконник, другой тряпкой клеенку на столе, третьей, фланелевой, мягонькой, приемник, телевизор и сервант. Теперь главное - по особой системе стелет кровать, так, что пикейное, она называла "марселевое", покрывало, грохоча от крахмала, ложится без намека на неровность, с высоконаучной точностью. Далее стол накрывается скатертью, на нее ставится ваза из голубого стекла, и вот тогда Саул Исаакович вставал.
- Уже? - спрашивала Маня.
- Пойду,- отвечал он и делал озабоченное лицо.
- Завтра придешь?-спрашивала она, зная, что придет обязательно.
- Будет видно,-отвечал он, тоже зная, что придет обязательно. Он торопился и без промаха входил в ту самую секунду, когда Ревекка ногой выталкивала коврики в переднюю.
- А, нагулялся! - и неприятно смеялась, словно, пока он ходил, узнала про него нечто позорное.-А ну, вытряси ковры!
От ее смеха все равно хотелось куда-нибудь провалиться, и он хватал куски бывшего шерстяного одеяла, обшитые по краям атласной лентой, и тащил их во двор трясти.
Потом бывало так. Он больше никуда не ходил, а садился к приемнику послушать последние известия из Москвы или литературную передачу из Киева. А Рива тем временем особым составом протирала до бриллиантового блеска стеклышки серванта, другим составом кафельную печь, третьим бронзовую ручку двери, тыкала шваброй по крашеному полу во все закутки, заставляла поднимать ноги, двигать стул, расстилала коврики, поправляла загнувшуюся салфетку на серванте, наконец, окидывала комнату долгим взглядом, обходя им оплывшего, как свечной огарок, мужа, и Саул Исаакович скрипел стулом, придвигал его ближе к тумбе с приемником, старался занять как можно меньше места в ее комнате, по которой всегда по утрам гарцевало солнце.
- Налюбоваться не можешь? - не выдерживал он.
- Сиди! Сиди! Тебя не касается!-устало отвечала она и уходила на кухню мыть особым составом посуду и готовить обед.
- Ой, Ревекка, Ревекка!.. Ой, Рива!..-вздыхал он вслед, но она не прислушивалась к его философским вздохам.
Если Ревекка не посылала его в магазин, Саул Исаакович оставался у приемника или усаживался перед окном и радовался тому, что в их дом недавно провели центральное отопление, спускаться в сарай за углем и дровами не нужно будет больше никогда, что высокую печь крупного "берлинского" кафеля можно сломать и выбросить- освободить угол, что открыта форточка, свежий запах улицы смешивается с запахами только что убранной комнаты. Он просматривал сначала "Правду", затем местную газету, он соображал, какой сегодня будет обед и к которой из дочерей - старшей, Асе, или младшей, Аде - захочется поехать вечером если захочется. А если не захочется, то куда пойти - в парк, послушать, что говорят в лектории о политике, или же на трамвайную остановку встречать и провожать трамваи с нарядной вечерней публикой. Так в юности в Кодыме они встречали и провожали поезда на станции, где вся их компания толклась вечерами, завидуя таинственному счастью едущих.