Выбрать главу

Сменщица, разговорчивая старуха, приняла его в сторожку, напоила чаем и уложила спать на стульях.

Утром, униженный, обесчещенный, он сел на велосипед и покатил домой. Открыл дверь, прислушался. Слышно ничего не было, но холод стоял собачий. Вкатил велосипед, с независимым видом прошел в комнату. Дверь на балкон распахнута, стекла разбиты, ветер, смешанный со снегом, свободно гулял от стены к стене. На диване лежал памятник, закинув ногу за ногу, и, сложив ручищи на груди, он не то спал, не то мыслил. На фреске было все по-прежнему, тепло и тихо. Пришельцы сидели на краю бассейна, болтали ногами в воде и, показывая пальцами на него, смеялись.

Не говоря ни слова, он закрыл дверь на балкон, прибрал щепки, откатил штангу на место и, закрывшись на кухне, включил плиту, напился горячего чая и, согревшись, задремал в кресле. Ему ничего не снилось: ни галактики, власть над которыми он утерял, ни новые законы природы, что обычно открывались им во сне, ни даже сам он не снился себе, и это было прискорбно.

Через много лет, морщась от пружин, впивающихся в спину, он вспомнит те дни молчаливого перемирия, когда он сам жил на кухне, а остальную квартиру занимал памятник, разбухший до безобразия, уже не вмещающийся на диване, задевающий головой потолок и потому большую часть времени лежащий прямо на полу, под сквозняком, бесконечно раздумывающий о своем величии и непогрешимом уме. Сам хозяин не выходил из кухни, почти примирившись со своим падением, но все равно беспрестанно изобретая способы свержения негаданного узурпатора.

Три раза в день памятник с грохотом и звоном уходил в ванную, включал воду и шумно пил ее, после чего с трудом пролезал в дверь, ибо рост его был неудержимым. Настал день, когда он мог только ползком приближаться к ванной, протягивать руку к крану и пить из пригоршней, сам он уже не входил, не позволял рост и непомерно разросшаяся голова. Он присвоил себе все титулы бывшего хозяина и, лежа на полу, ногами упираясь в стену, а головой в балкон, громко разговаривал сам с собой и в собеседниках не нуждался. Со страхом и отвращением творец его узнавал собственные речи и говорил: "Нет, я был не такой", - но все же признавал очевидное, каким бы невероятным оно ни казалось.

Он уже не пытался учить людей, уже не говорил никому: "Я самый умный человек", а большую часть времени молчал и глаза никому не мозолил. Но его по-прежнему не любили, старались не сталкиваться с ним, не заговаривать, и он впервые ощутил свое отчуждение от мира, но это было отчуждение не гения, а изгоя.

В конце концов памятник разросся до такой степени, что не мог даже лежать, и ему приходилось сидеть, подогнув ноги и пригибая голову. К ванной подойти он не мог и мучился от голода, лишь иногда пробавляясь талой водой, собранной на балконе. На своего творца он не обращал внимания и даже не просил у него воды - гордость не позволяла. Неизвестно, приходила ли ему в голову мысль выйти из квартиры, но сейчас это явно было невозможно.

А хозяин терпеливо ждал, больше всего страдая от отсутствия дивана, на котором так хорошо думалось, штанги, которая так хорошо отвлекала от мыслей, своего телескопа, уносившего его в такие дали, что и мудрецам не снилось. Заглядывая в комнату, он видел там гору льда, заполнившую пространство, видел свою фреску, где так же бегали люди в лохмотьях, так же дрались они и мирились, и любили друг друга в тени колонн, и порой ему казалось, что тот мир реальнее этого, одинокого и кошмарного. Однажды он захотел уйти туда насовсем, но стена не пустила его на радость оборванцам. Он только испачкался в известке и набил шишку на лбу, после чего сделал вывод, что ни тот, ни этот мир не принимают его, и он никому не нужен, даже самому себе. И мысленно обвинил во всем свой зарвавшийся памятник. Он считал дни до наступления весны, хотя не слишком-то надеялся на ее благотворное действие, ибо памятник давно научился регулировать свою температуру и от внешней среды не зависел. Он ждал, когда узурпатор погибнет от голода или просто развалится на куски.

И надежды его были не напрасны. Памятник становился все более неподвижным, задумчивым, иногда впадая в словесный бред, нес всякую чепуху, упираясь в стены, он силился обрушить их, но бетон был крепче льда, и по телу его от натуги пробегали извилистые трещины, из которых вытекала мутная вода.

Однажды памятник сделал очередную вялую попытку подняться, но, обессиленный голодовкой, сдался и разразился длинной речью. Слова путались, заскакивали одно за другое, как шестеренки разболтанного механизма, мешались, нагромождались одно на другое, распадались, склеивались, разламывались, но все равно можно было понять, что он считает себя самым умным, самым сильным и самым громадным. Последнее было бесспорным. Лед не выдерживал собственной тяжести, крошились пальцы, венок из хрупких листьев давно обломался, отлетали завитки волос, мысли в голове, черные на свету, заплетались в тугие жгуты и, проламывая лед, выходили наружу.

Творец его стоял неподалеку и ждал. Ждал конца, уже неминуемого, с радостью, и одновременно - с неприятным предчувствием собственного конца. Памятник, созданный им, был его близнецом, пусть немыслимым, невозможным, но похожим на него самого, и это сходство, преувеличенное, но в корне своем верное, пугало и отвращало.

В конце концов, любой памятник - это преувеличение и самая вопиющая гипербола - пресловутая вечность, на которую памятник обречен помимо своей воли, которой, впрочем, у него нет.

Ледяной памятник напрягся, по телу его пробежали судороги, он попытался повернуться к окну, но шея не слушалась, и с последними словами, обращенными к миру, он рассыпался на куски прозрачного, звонкого льда. Слова были такие: "Я самый умный во всей галактике! Я самый великий во Вселенной! Я!"

Неподвижная гора льда быстро начала таять, на полу растекались лужи, соседи прибегали снизу и жаловались на водопад, но сам хозяин первым делом освободил из обломков штангу, расчистил себе площадку, и раз за разом вздымал и вздымал ее к потолку, ни о чем не думая, ничего не зная...

Много лет спустя, постаревший, с лысиной, дерзко забравшейся на недоступную ранее высоту, он будет лежать на диване, вспоминать день, когда растаял лед, и мысленно придумывать новые, более грандиозные проекты увековечивания самого себя. В мыслях своих он решит, что памятник стоит сделать из целого города, то есть расположить дома такие образом, чтобы с высоты птичьего полета был виден его победоносный профиль, но этот замысел покажется ему ничтожным, и он будет раздумывать над способом придать земному шару свои скульптурные черты, чтобы подлетающие пришельцы дивились этому, но потом и это он отбросит, и в гордыне своей надумает расположить звезды в галактике таким образом, чтобы...

И еще о многом он будет думать, не обращая внимания на неслышный смех оборванцев с фрески, на их невидимые слезы, на их нестрашную смерть.