Вечером приходила мама с работы часов в 8–9, я уже спал. Она зажигала печку и будила меня. Я, сидя спиной к плите-печке, слушал рассказы мамы и чистил мелкую картошку мне на завтрак. Она рассказывала про театр и знакомых с какими – то странными фамилиями, тогда мне так казалось. Вспоминала какого –то Бузутова, про прокурора города Хонхошева, который пристроил её нянькой к главе республики Анджуру Пюрбееву. Про его жену Нимю Хараевну, с которой я познакомился в Элисте в 1970-х годах. У них было 3 детей. Мама за ними присматривала, кормила. В 2000-х годах старший сын Анджура Пюрбеева Лев часто бывал у нас и расспрашивал у матери об отце, о тех 30-х годах.
В Сибири она рассказывала мне о прошлом, а в Элисте в 1980-2000-х годах расспрашивала уже меня о театре, о том, о сём. А я, постоянно куда-то спешащий или не спешащий, посижу с ней на кухне только во время завтрака и обеда. А в поздний ужин мама уже спала. Я приходил с вечерней репетиции поздно, после 9–10 часов вечера. Утро, вечер репетиции и так более четырёх десятилетий. Маме хотелось поговорить со мной, расспросить про довоенных актрис – подружек. Она знала всех и ленинградских выпускников. А мне было неинтересно говорить про актеров, которые на работе в постоянном психофизическом контакте, да ещё мысленное их присутствие. Я старался поскорее поесть и снова куда – то бежать, толочь суету сует в беготне, в сибурде, якобы что-то создаю, а она хотела общения со мной.
И надо было мне больше расспрашивать о довоенном театре, об актерах, о республике тех годов. Она многое знала. Сейчас у меня желание с ней поговорить, но увы. Её нет. И я сейчас казню себя за это. Вину эту чувствую постоянно. Бессердечны, не любопытны мы к родителям. Мало теплоты, положительной энергетики даём своим близким. Всё мчимся в мнимую, мистическую, не разрешенную даль. А то, что рядом, не замечаем.
Когда приходил с работы, обед уже был готов. Она ставила еду на стол и ждала меня. Иногда звала. Когда я обедал, смотрела на меня и ловила удобного момента, чтобы спросить что-то. А я быстрее набросал в желудок пищу и из кухни. А мама остаётся голодной без информации, вопросов, ответов. Это мне, дураку, надо было выуживать из неё информацию.
Мы постоянно жили вдвоём. После того, как в 1942 году, при наступлении немцев, отец отправил нас в сторону Лагани, от него было ни слуху, ни духу. А когда реабилитация, он, узнав наш адрес, выслал нам деньги. Мама сразу купила мне велосипед. Пусть, мол, завидуют сельчане, что мы тоже не хухры-мухры. Народ нас зауважал, потому что реабилитация, а пацаны зауважали, потому что я давал им велик покататься. Калмыки собирались у нас. Организуют на радостях какой-то шмурдяк, выпьют и строят планы, костят Сталина, а до реабилитации ни-ни, опасно. А я все усекал и поэтому у меня такая «любовь» к нему. В 2014 году читаю в газете один соплеменник поёт аллилуйю Сталину, ну, думаю, есть и у нас «овца» с внутренней аномалией.
В Сибири, в деревенском сельпо, маму уважали, она никогда не жаловалась на жизнь, была всегда веселая, юморила. Есть сибирские фотографии, где она в центре снимка, сидит на стуле, а вокруг неё представители титульной нации.
А праздники работники сельпо отмечали в чайной. Все плясали и мама в фартуке пускалась в пляс. Все хохотали, хлопали в ладоши, подзадоривали, а я думал, что они смеются над ней и дергал за фартук скуля: «Мама, не надо! Мама, не надо! Они смеются над тобой!». Я не понимал её праздника души и сельчан. Это сейчас я понимаю, что народ и власть – это разные вещи. Местный народ, в целом, что-то поняли и были доброжелательны. Но были и другие редиски. К счастью, их было мало.
В деревне наши соплеменники работали в колхозе: то пастухи, то на разных работах. Их очень обижали, а они безропотно, молча, тянули лямку буден. Мама иногда просила помощи у председателя сельпо и сельсовета, чтобы к соплеменникам относились помилосерднее. Однажды председатель сельпо накричал на нее. Чего, мол, заступаешься за своих, а то и тебя загоним назад в колхоз. Прошло уже более 50 лет, этого председателя ненавижу до сих пор.
Пошли весной на колхозное поле с мамой собирать мерзлую картошку. Мы жили на окраине деревни, а колхозное картофельное поле метров 700. Я учился во 2–3 классе. Земля сырая, вязкая, обувка вся в грязи. Но голод и не до романтики и на обувку наплевать. И вдруг нарисовался откуда-то в бричке председатель колхоза Тырышкин. Мама и его хорошо знала. Он всегда смачно матерился на доярок, а сам их по одной окучивал. Все его боялись. В то время мат был разговорной речью. И народ, привыкший к такому обращению, считал это в порядке вещей. Это сейчас только пацанва гарцует по улице и лихо так, через каждое слово, мат. Свобода, раскрепощенность.