И будто прямо ко мне были обращены слова: "Если бы кто-нибудь тысячу лет вопрошал жизнь: Зачем ты живешь? И она бы ему вообще отвечала, она не сказала бы ничего иного, как: я живу затем, чтобы жить. И это от того, что жизнь живет своей собственной глубиной, бьет из себя самое. И если бы кто-нибудь спросил правдивого человека, такого, который действует из своей собственной глубины: зачем ты делаешь свое дело? Если бы он верно отвечал, он не сказал бы ничего иного кроме того, что: я делаю, потому что делаю".
"Делаю, потому что делаю", - такой ответ может дать либо простейшее существо, находящееся на самом низком тварном уровне, либо величайший мудрец, достигший той глубины, на которой происходит свершение всех времен и исчезновение всех вопросов. Я не умею так жить. И если до сих пор не научилась, то вряд ли уже научусь.
Век учись, умрешь невеждой.
Вечно жив одной надеждой
Развиднеется потом.
Притулился где-то между
Пропастями утлый дом,
Где живу с неясной целью
Под раскидистою елью,
Чтоб в тени ее густой
Заниматься канителью
Жизни сложной и простой.
Всю жизнь пытаюсь ответить на постоянное "зачем": зачем живу? чего хочу? - вопросы, которыми терзала себя со студенческого возраста. Но они не исчезли и позже. Вот что писала в конце 70-х:
"Кто проклял душу мою, превратив ее в "летучего голландца?" Что заставляет меня метаться в непостижимом поле, из которого не вырваться и в котором нет магнита, чтобы прильнуть к нему и не метаться больше? Ох, что говорю? Не магнит ли наш дом? Не праздник ли наши дети в пестрых панамках на летнем лугу? Звуки, запахи, краски, лица - драгоценные узоры судьбы, но они хрупки и постоянно распадаются, образуя новые:
Все в воздухе висит.
Фундамент - небылица,
Крылами машет птица,
И дождик моросит.
Все в воздухе: окно
И дерево, и крыша,
И говорят, и дышат,
И спят, когда темно...
Нет ничего моего. Даже то, чему дала жизнь, принадлежит пространству. И, судорожно прижимая к груди дорогих и любимых, знаю - не удержу".
"Пустоте, черноте, уходящим годам/ Из того, чем жива, ничего не отдам - / Повторяю и слез не умею унять/ И теряю опять, и теряю опять..."
Так существует ли хоть что-нибудь постоянное в этом непрерывно меняющемся мире, кроме пустоты, в которую все летит, и пространства, из которого все образуется? Хоть что-нибудь, на что можно опереться?
Ты сброшен в пропасть - ты рожден.
Ты ни к чему не пригвожден,
Ты сброшен в пропасть, так лети.
Лети, цепляясь по пути
За край небесной синевы,
За горсть желтеющей травы,
За луч, что меркнет, помелькав,
За чей-то локоть и рукав.
И все же дыхание бездны - не единственное, что ощущала. "Тайна", - так называлось одно из самых первых моих полудетских стихотворений: "А тайна, когда просыпаешься утром,/ Весь город в снегу. Седоватый и мудрый.../ А тайна, когда в этом мареве снежном/ Прохожий посмотрит задорно и нежно..."
Предчувствие неведомого смысла, непостижимого ответа на все вопросы, намек на нечто большее, чем зримый мир - как жить без этого?
Хорошо помню, как однажды, раскрыв тетрадь, в которую, казалось бы, совсем недавно переписывала проповеди Экхарта, я не увидела в ней ничего, кроме слов, начисто лишенных чудесного смысла. Мне стало страшно. Я ли это? И что такое я?
Аз есмь - когда благую весть
Несут в себе любые миги,
Когда сулят любые сдвиги
Лишь лучшее, чем то, что есть.
Еще остался на губах
Вкус тех времен совсем недавних,
Но наглухо закрыты ставни,
А там за ними крыльев взмах.
А там в предутренней тиши
Витает песня заревая,
Но я ее не прозреваю
В потемках собственной души.
"... И вот что для нее (души) самое лучшее, это неведение, которое приводит ее к чудесному и заставляет искать его! Ибо она хорошо чувствует, что нечто существует, только не знает: что и как. Когда человек постигает сотворенность вещей, сейчас же они утомляют его, и он обращает свой взгляд на что-нибудь новое; всегда есть у него стремление познавать эти вещи, и все же не может он остановиться на них; только такое непознаваемое познание удерживает душу и все же пробуждает ее к исканию" (Экхарт).
И снова вторю Экхарту, но уже не стихами, а цитированными прежде записками конца 70-х.
"... Раннее утро. Полутемная аудитория в старинном особняке. Студенты, позевывая и зябко ежась, слушают монотонный голос преподавателя: "В четвертой и пятой строфах содержатся противоречащие друг другу утверждения. В последней строфе Байрон дает интересный пример неполной антитезы. Послушайте, я перечту стихи":
"I speak not, I trace not, I breathe not thy name,
There is grief in the sound, there is guilt in the fame..."
Чуждые звуки и завораживают, и не дают коснуться живого нерва стиха:
"Too brief for our passion, too long for our peace...", - читает преподаватель. И звуки стиха сливаются с воркотней голубей за окнами аудитории. Тяжелые птицы вспархивают с подоконника, снова садятся и воркуют, воркуют. Их так много, что они заслоняют и без того скудный свет раннего утра. И кажется мне, я блуждаю в пленительных сумеречных дебрях, из которых пытаюсь выйти на просвет, набрести на какой-то знак, чтобы понять, чьи это владения. А знака нет.
Июнь. Пух летит. Я бегу в аптеку за укропной водой своему двухнедельному сыну. И вдруг дождь, шумный, щедрый. Прибитый к земле пух лежит под ногами. Мокрое платье прилипло к телу. В туфлях полно воды. Только бы вот так идти и чтоб дождь не кончался. Шум дождя похож на шум птичьих крыльев. Будто целая стая птиц обрушилась с неба. Птицы кружат над головой, бьют влажными крыльями. "Гуси-лебеди летят/ И меня с собой уносят/ Коль над пропастью не бросят,/ То на землю возвратят./ Но отныне на века/ Жить на тверди, небу внемля,/ И с тоской глядеть на землю,/ Поднимаясь в облака".
А на земле все, что мне дорого, и все, кто мне дорог... Прозрачная узкая речка, скорее похожая на ручей. На дне льнущая к ногам трава и камушки. Я медленно тяну по ручью надувную резиновую лодку, в которой, затаив дыхание, сидит мой старший пятилетний сын. Лодка застревает в высоких травах. "Это джунгли, мама?" - шепчет он и вздрагивает, когда шумно взлетает потревоженная стрекоза. Вот она летит над зеленым полем, над красными маками. "Все эти солнечные маки/ Июньским днем,/ Все эти явственные знаки,/ Что мы живем./ И что с того, что жить дано нам/ От сель до сель?/ Дана и эта с тихим лоном/ Река-купель..." Люблю эти сменяющиеся картинки, кружу в их пестром хороводе. Картинки пестры и переменчивы. Надо раздвинуть их, сквозь них проникнуть. "Порою мнится, будто все знакомо,/ Весь дольний мир на фоне окоема/ Давно изведан и обжит вполне./ Но вот однажды музыка иная,/ Невесть откуда еле долетая,/ Вдруг зазвучит, напоминая мне/ О том, что скрыт за видимой личиной/ Прекрасный лик, пока неразличимый -/ Как хочешь это чудо нареки,/ А все, что осязаемо и зримо,/ Миражней сна, неуловимей дыма,/ Подвижней утекающей реки./ Напомнит мне, растерянной и слабой,/ Что высь бесплотна и бездонны хляби,/ Которых и желаю и страшусь./ И прошепчу я: "Господи, помилуй,/ Как с этим жить мне, бренной и бескрылой,/ И как мне жить, коль этого лишусь?""
Почему же после таких стихов могла писать:
Хоть трудны пути земные,
Нам не ведомы иные,
Ничего иного нет.
Только здесь и тьма и свет.
Здесь и поле, и ложбина,
И отчизна, и чужбина.
Здесь и воздух. Здесь и твердь.
Здесь и вечность. Здесь и смерть.
"Музыка иная", "владеем мирозданьем", "бессмертен дух", а потом снова: "Все исчезнет в этой яме/ И зальет ее дождями,/ И снегами занесет..."
Так был ли путь или только "непрестанные качели/ Между Босховским уродом/ И весною Боттичелли"?
Не знаю. Знаю одно - постепенно изменились размеры моего "Я". Оно потеснилось, дав место тому, чего не вмещало прежде. Оказалось, во мне жило много такого, о чем я и не подозревала. Неосознанные мной лица, слова, события тихонько лежали на дне души, чтобы однажды в ней очнуться. Происходило высвобождение внутреннего пространства, и сама жизнь помогала мне в этом. Родив сына, я открыла для себя новую планету - душу ребенка. Лишь в тридцать лет по-настоящему увидела и услышала природу, ощутив, что "и луч, и лист случайный,/ Как племена нездешние,/ Владеют речью тайной". Купив на Птичьем рынке щенка для детей, сердцем поняла, что значит любить "наших братьев меньших". Благодаря детям, стала смотреть на мир их глазами, стараясь разглядеть его "до каждой подробинки", как говорил мой младший сын, изучая картинки в любимой книжке.