— Почему?
Чехов на памятнике в ялтинском Приморском парке изображен сидящим с записной книжкой в руке. Мне что-то не нравилась записная книжка. Почудилось в этом нарочитость. Однако еще больше смущал… башмак.
Чехов сидел, закинув ногу на ногу, и нависавший над пьедесталом левый башмак бросался в глаза прежде всего, отвлекал на себя внимание, казался огромным. Всё дело, видимо, в ракурсе. Допущен, на мой взгляд, просчет…
Я сказал об этом и увидел: Вика огорчился. Но почему?
— Этот памятник сделал мой родственник, — сказал он.
Мы подошли поближе, и я прочел: скульптор Мотовилов.
Мотовилова — девичья фамилия его мамы.
Но не это, пожалуй, было главным. Огорчило его, по-видимому, то, как решительно, с зубоскальством я говорил и об этой книжечке, и о башмаке, а в сущности — о чужой работе. Посмотрел даже, помнится, на меня удивленно: откуда, мол, ребята, в вас эта злость? Сам он так и не стал злым человеком.
Вика вообще нередко спрашивал: как тебе нравится то или другое, и бывал рад, когда вкусы совпадали.
«Как тебе Крещатик?»
«Как тебе Дом творчества в Ялте — само здание?»
«Почему? А мне нравится…»
С ним интересно было гулять по Киеву, по Москве. Своя прелесть была в прогулках по Киеву в компании еще кого-нибудь из старых киевлян (Рафы Нахмановича, скажем), а по Москве — с Семеном Лунгиным. Тут уж начинались споры, дружеские подковырки, уточнения — было мило и весело.
В наше смутное, ненадежное время он был устойчив в своих симпатиях и антипатиях. Но особенно — в первом. Настроить его против кого-либо понравившегося ему было делом безнадежным. Это приводило к забавному положению. Среди близких его знакомых были люди, принадлежавшие, так сказать, к интеллектуальной элите общества, и были те, кого это общество не без оснований относило к люмпенам. Для тех у Вики находилось одно, для этих — другое. Сам он ни к кому не приспосабливался, не менялся.
Как искренно он радовался удачам, успехам друзей! Об этом могли бы рассказать многие.
Вспоминается мимолетный вроде бы разговор. На меня произвела сильное впечатление только что опубликованная повесть Тендрякова «Кончина», и я сказал об этом. Вика как-то обостренно заинтересовался, начал расспрашивать, выяснять подробности. Это при том, что вообще читал выборочно и не очень-то жаловал сугубо литературные разговоры. А тут вдруг такой интерес. Слушал, будто самого хвалили, и получил явное удовольствие.
Но вернусь к причиненным ему мною огорчениям.
Другой случай произошел в Киеве, у Некрасова дома. Говорили о несчастном, униженном положении литератора в нашей стране, о давней традиции в этом отношении. Говорил главным образом я, потому, наверное, что как раз накануне из журналов вернули несколько вещей, а в издательстве намертво забодали сборник рассказов — и всё это сочувственными, извиняющимися письмами или словами. Вика молча слушал. Ему ли всего этого не знать! Каждая его публикация превращалась в сражение.
Но речь шла все-таки не о нем, не обо мне, не о наших общих знакомых, а вообще, о традиции, о ставшем в нашей стране нормой отношении власти к пишущему человеку. Ведь даже Пушкин, сам Пушкин бывал не раз унижен…
— Что ты имеешь в виду?
— Да хотя бы его обращения к этому сукину сыну Бенкендорфу.
В прихожей стоял стеллаж, набитый книгами, и я взял 10-й том Пушкина — письма. Без труда, поскольку листал этот том раньше, нашел, что хотел. Начал читать: «Милостивый государь Александр Христофорович, по приказанию Вашего превосходительства, являлся я сегодня к Вам, (…) но меня не хотели пустить и позволить мне дожидаться…» То есть Пушкина выгнали, по сути!
— Не надо, — попросил Вика.
Я, однако, не мог остановиться. «…С благоговением приемлю решение государя императора и приношу сердечную благодарность Вашему превосходительству за снисходительное Ваше обо мне ходатайство…»
Следующий абзац, как мне казалось, просто невозможно было не процитировать — настолько он оказался злободневным: «Так как шесть или семь месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже, что, может быть, впоследствии мне уже не удастся. Если, Ваше превосходительство, соизволите мне испросить от государя сие драгоценное дозволение, то Вы мне сделаете новое, истинное благодеяние…»
— Не надо, — опять попросил Вика, но мог ли я не дочитать до конца!
«…Пользуясь сим последним случаем, дабы испросить от Вашего превосходительства подтверждения, данного мне Вами на словах позволения: вновь издать раз уже напечатанные стихотворения мои…»