Разумеется, Виктор Некрасов совершенно прав был, выступая против «лакировки» и лживой патетики, всем уже опостылевшей. И вовсе не отрицал он Довженко вообще. Но чего-то, на мой взгляд, не учел он и в оценке самого Довженко — хотя бы трагизма судьбы великого художника, оторванного от родины — Украины — и фактически лишенного возможности трудиться, с негласным запрещением «писать и рисовать». Не знал он и истинного облика Довженко — не мог знать, как знаем мы, имеющие возможность прочесть его мужественно-проницательные и мудрые мысли в «Дневниках», мысли человека, понимавшего еще и полстолетия назад то, к пониманию чего мы пришли лишь теперь. Но главное — Виктор Некрасов стал жертвой обмана. Он спорил, по сути, не с Довженко, а с той совершенно фальшивой интерпретацией его взглядов, которую давали лакировщики и официальные гимнотворцы, жульнически прикрывавшиеся именем Довженко. Ведь, говоря о высоком, Довженко всегда разумел моральную и интеллектуальную высоту художника, масштабность его мысли, только и позволяющие постичь глубину драматизма жизни, а отнюдь не словесное её превознесение. Его преданность высотам духа была гневной укоризной духовному ничтожеству и бесплодию времени и искусства этого времени.
Этого, на мой взгляд, не учел Виктор Платонович, и об этом нам случалось говорить, поскольку отголоски былых страстей вокруг этой темы еще долго не угасали. Но в спорах с его оппонентами я склонялся скорее на его сторону — в том смысле, как я это попытался объяснить выше.
Отношение Виктора Некрасова к украинской литературе и украинским делам вообще особенно изменилось под влиянием движения «шестидесятников». Его интерес привлекли и Василь Симоненко, и Виталий Коротич, и Иван Драч, и Микола Винграновский, и, разумеется, Лина Костенко. Конечно же, он знал цену таким мастерам старших поколений, как Максим Рыльский, Павло Тычина, Микола Бажан, Андрий Головко (по крайней мере, догадывался, учитывал сложившуюся их репутацию — хотя, наверное, мало что из них читал, если вообще читал). Но эти люди были для него в прошлом, какого-то противостояния «свинцовым мерзостям» нынешней жизни он за ними не улавливал. А ему важно было именно это, увлечь его можно было словом или поступком, срывавшим завесу лжи. Вот почему он начал проникаться интересом и симпатией к «украинству» именно в связи с литературными и политическими выступлениями «шестидесятников». Когда начал развиваться украинский «самиздат», ни один из его документов не прошел мимо Виктора Некрасова.
Теперь он уже был далек от того наивного недоумения, с которым возражал мне прежде: «Но ведь украинский язык никто не притесняет — вон Шевченко в каждом киоске продается: куда ни глянь, везде Шевченко» (кстати, я так и не понял, откуда взялось у него такое представление: как раз в те годы достать «Кобзарь» Шевченко было проблемой — не потому, что его не издавали, издавали, но тиражами, не удовлетворявшими спрос). Теперь он возмущался разгонами молодежных собраний и митингов, в частности возле памятника Тарасу Шевченко, преследованиями представителей молодой украинской творческой интеллигенции (например, уничтожением в Киевском университете витража, созданного Панасом Заливахой, Аллой Горской и другими художниками, исключением из университета молодого поэта Миколы Холодного и т. д.). Апогеем этих преследований стали в тот период аресты (осенью 1965 года) большой группы людей, среди которых были литературный критик Иван Светличный (хорошо известный Некрасову), Вячеслав Черновил, а во Львове — Михайло Горынь, Богдан Горынь, Михайло Косив и другие. Виктор Платонович был взволнован этими репрессиями и не раз говорил мне, что надо что-то делать, как-то протестовать. Я отвечал ему, что пишу обстоятельное письмо протеста, в котором попытаюсь вообще проанализировать сложившуюся ситуацию. Это его заинтересовало, и он часто спрашивал, когда будет готово письмо (тогда этот своеобразный жанр политической публицистики как раз обретал популярность).