Идея протяженности, упорности и неприметности героизма, постоянно присутствуя в повести В. Некрасова, определяла, какие из бесконечного множества случаев, отложившихся в памяти, нужны, какие «работают» на нее. Эпизоды не шли по нарастающей, от менее к более тяжким. Выпадали покойные минуты за столом с белой скатертью, или за стопкой в подвале, или на дощатых нарах землянки. Но — минуты. Они не давали разрядки, отдохновения, не вытесняли войну. И, сидя с Люсей на мирном еще Мамаевом кургане, любуясь спокойной Волгой, Керженцев прикидывал сектора обстрела и намечал места для пулеметов.
На защитников Сталинграда всей своей тяжестью навалилась война, тянувшаяся уже второй год, оба летних отступления. Не секунды, не часы, не недели измеряли протяженность героизма — месяцы.
С криком «ура!» можно идти в штыки, но нельзя днями и ночами отбивать атаки, отстаивать город, превращающийся в развалины. Самозабвенный азарт быстротечен. А тут — месяцы в грохоте и дыме.
Впоследствии сам В. Некрасов пытался проанализировать это различие, имея в виду прежде всего тон, высоту тона:
«Командир ведет своих солдат в атаку… „За Родину — вперед!“ Я затрудняюсь найти подходящее определение того, как произносились эти три слова, вырывавшиеся из тысяч уст в течение четырех лет. Ясно только, что в обычной окопной обстановке ни командиры, ни бойцы на такой высокой ноте не разговаривали. Она просто была не нужна. Она нужна в момент рывка, на бруствере».
Нелепо выяснять, что «героичнее» — подвиг-рывок или подвиг длительный. Тем более — одно никак не исключает другого, одно переходит в другое, зачастую становится другим.
Но принципы литературного воспроизведения могут разниться. Молниеносный подвиг сам достаточно красноречиво говорит за себя, пусть только автор запечатлеет его. О длительном надо рассказывать, рассказывать о бесконечно повторяющемся действии, о человеке.
Длительный и менее броский подвиг предполагает в художнике умение передать внутреннюю неиссякаемость героя. Люди Сталинграда уже привыкли к тому, что издалека именуется подвигом. У Некрасова они даже не прочь посмеяться над своим привыканием.
«— А странно как-то, когда назад, на фронт, возвращаешься. Правда. Заново привыкать надо.
— Из армейских еще ничего — там не долго лежишь. А вот из тыловых… Даже неловко. Хлопнет мина, а ты — на корточки.
Оба смеются — и Чумак, и Карнаухов».
Слегка ироничный усталый тон. Фразу не обязательно завершать, и без того ясно, что у нее в конце. Недосказанность такая чужда кокетству. Она от убеждения: читатель — человек близкий, агитировать его ни к чему — сам всё знает.
Отношения, какие обычно складывались между героями, — просты, натуральны, сердечны, без признаний и сантиментов. Повесть о сталинградских боях звучит интимно, местами приглушенно. Едкий дым, что стелется над окопами, — «противный»; у лейтенанта Петрова — мальчишеская шея: «Какая она тоненькая! И глубокая впадина сзади, и воротник широкий…» Санинструктор Маруся «страшно румяная, толстощекая, с двумя завязанными сзади желтенькими косичками».
Так спокойно говорится обычно о чем-то домашнем, уютном и мирном. Мальчишка-лейтенант, «вероятно, совсем недавно еще стоял… у доски и моргал добрыми голубыми глазами, не зная, что ответить учителю».
А сейчас любая пуля, осколок, бомба — и конец. Но это и так ясно, к чему напоминать лишний раз. Когда Петров поднимается, заметны его руки, «тоненькие, детские, с веснушками».
«Глаза его вдруг останавливаются, точно он увидел что-то необычно интересное, и весь он медленно, как-то боком, садится на дно.
Мы даже не слышали выстрела. Пуля попала прямо в лоб, между бровями».
Последнее, что машинально фиксирует Керженцев, — ноги Петрова, тоненькие, в широких, болтающихся сапогах.
Тон свидетеля, замечающего, казалось бы, необязательные подробности — тоненькая шея, голубые глаза, веснушчатые руки, — обманчив. Он едва скрывает исступленное напряжение, за ним — память, что не знает покоя, неутолимая боль, ярость.
Виктор Некрасов был первым или одним из первых, кто в таком тоне сумел рассказать о событиях, масштаб и накал которых, казалось бы, взывает к патетике, эмоциональным возгласам одобрения либо осуждения.
Но патетика уже порядком себя дискредитировала, громогласные заклинания набили оскомину. И то, и другое, кроме того, было органически чуждо Некрасову. Будет чуждым многим авторам, вступившим в литературу после войны.