Странно, однако, что чуткий, добросердечный Керженцев даже не пытается узнать, за какую провинность угодил в тюрьму полюбившийся ему человек, безупречный во всех своих проявлениях. И Некрасова нисколько не удивляет такая странность, такое неожиданное безразличие.
Даже лучшие в этом поколении росли с чувством ограниченной любознательности. Это было инстинктивное чувство. (Вот где понадобился инстинкт!) Пойти на смерть было легче, чем невольно нарушить душевный комфорт, проникая туда, куда не положено.
Когда Керженцев мысленно ставил Валегу подле своих довоенных друзей, тот выигрывал. Валега уже был испытан на прочность и доказал надежность в любой, самой тяжкой, фронтовой ситуации. С ним — хоть на край света.
От этого сопоставления милая предвоенная жизнь Керженцева блекла, выглядела в чем-то мишурной, недостаточно настоящей.
Виктор Некрасов входил в литературу со своими представлениями о человеческих и воинских достоинствах. На первом плане у него — смелость, внутренняя самостоятельность и независимость. Он верил в человека и не боялся, что эти качества будут употреблены во зло окружающим.
Валега — пожизненная память Некрасова, своего рода нравственный образец. Не удивительно, что именно он дал писателю пищу и повод для раздумий о литературном герое, для раздумий о степени авторской власти над ним.
«Она (власть писателя. — В. К.) не безгранична. Она до поры до времени. И пользоваться ею надо очень осторожно. Герой не из воска, чего угодно из него не вылепишь, он по-своему живой, с мускулами, кровью, сердцем. И очень раним. Он не переносит насилия… Кажется, чего уж проще — взял и перебросил своего героя, как я, например… из Одессы в Сталинград: сиди на новом месте и делай, что тебе приказывают… Оказывается, нет. На фронте мне куда легче было приказать Валеге, чем в книге. В книге он мне мстил за всякое своеволие, и мстил правильно, умно. И спасибо ему за это».
Если в Валеге писатель обнаружил нечто для себя неожиданное, незнакомое, если сквозь Валегины черты просвечивал далекий Некрасову мир, то в других он находил знакомое, близкое. И в этом тоже была своя радость. Игорь хорошо рисует, Карнаухов тайно пишет стихи, зачитывается Джеком Лондоном, комдив симпатизирует Мартину Идену, но осуждает за самоубийство, Фарбер чувствует музыку…
Значит, смелостью, надежностью в бою человек все-таки не исчерпывается.
Интеллектуальным монологам Астафьева грош цена: он — трус. Раз так, любые его речения — мимикрия. Но для Карнаухова, Фарбера, Керженцева, комдива их пристрастия, увлечения — не ширма, не бегство от войны, а продолжение своей прежней жизни, той, в которой брали начало их привязанности, занятия, увлечения. Это-то и важно Некрасову — прочность духовных, умственных интересов, нравственная самобытность. А имеются ли у человека диплом, ученое звание — дело десятое. Интеллигентность для Некрасова не равнозначна образованности и хорошим манерам.
Не вступая в полемику, не бросая вызов, не пытаясь кого-то оспорить, Некрасов предлагал свою шкалу человеческих достоинств. Он отвергал предвзятость, его не завораживала анкетная безупречность, армейская иерархия. (Напомню: после Сталинграда чинопочитание достигло, пожалуй, своего апогея; копировались порядки царской армии. С возрождением таких порядков иные связывали немалые надежды на будущее…)
Некрасов оставался верен своим героям, не пытался их идеализировать, изображать эдакими «бравыми ребятушками». Взаимоотношения между ними никак не укладываются в уставные рамки. Валега позволяет себе гораздо больше, чем полагается ординарцу. Сутулый, не умеющий носить пилотку, Фарбер даже не считает нужным нацепить на петлицы свои лейтенантские «кубари».
Керженцева абсолютно не беспокоит чье-либо несоответствие плакатному образцу. Но после беседы со «странным» Фарбером сам Керженцев начинает нас несколько беспокоить. Как и в случае, когда он не заинтересовался тюремным прошлым Валеги. Оказывается, Керженцев не слишком склонен оглядываться назад, он сомневается: «…стоит ли вообще говорить о том, что произошло? Анализировать прошлое, вернее, дурное в прошлом имеет смысл только в том случае, когда на основании этого анализа можно исправить настоящее или подготовить будущее».
Керженцеву еще невдомек, что «анализировать прошлое, вернее, дурное в прошлом» всегда имеет смысл, — прошлое не отделено китайской стеной от настоящего. Чтобы с помощью прошлого исправить настоящее и подготовить будущее, надо его анализировать. Другого пути не дано.