В сталинградском клубке, случалось, наши траншеи соединялись с немецкими. На участке ширяевского батальона такие соединения имелись в трех местах. Ночью саперы протянули детонирующий шнур к заминированным завалам. Чиркнуть спичкой, и завалы превратятся в проходы. По ним пойдет часть людей. А роты Карнаухова и Фарбера — по сопке, Сиднецкого — оврагом. Так предлагает Ширяев.
Абросимов не отвергает план. Он не желает о нем слышать. Ему отвратительна, ненавистна сама допустимость чьей-то мысли. Он уверен: это от страха, от нежелания идти в атаку.
Все представления об Абросимове — усталый, вспыльчивый и т. д. — отступают. Перед нами убийца, бьющийся в истерике, и потому десятикратно опасный.
Сцена состоит из диалога с короткими ремарками. В ней скрещиваются не две точки зрения на бой, а два подхода к войне, к людям. Если угодно, две жизненные философии.
Некрасов первым в нашей литературе сказал о нравственной ответственности командира, посылающего бойцов на смерть, о цене крови. Потом писатели будут развивать, варьировать эту тему, обнаруживая всё новые ее грани. Особенно близка она станет В. Быкову и Д. Гусарову, Г. Бакланову и Ю. Бондареву.
Атака, проведенная по приказу Абросимова, захлебнулась перед немецкими окопами.
Ни разу в этом отрывке — в описании атаки — не упоминается имя Абросимова. Словно нет начальника штаба, погнавшего батальон на убой, словно не он причина гибели двадцати шести человек.
Лишь потом, когда будут хоронить убитых, это имя всплывет.
Но не сказанное прежде, а все скрупулезно собранные подробности и две отрешенные фразы — каждая с абзаца: «И это все. Мы уходим», — вопиют против Абросимова.
Нравственного обвинения недостаточно. Абросимов отвечает перед офицерским судом чести. Изобличение кладет моментальный конец его карьере. Он не оставляет по себе ни следа, ни духа. «Больше об Абросимове мы не говорим. На следующий день он уходит, ни с кем не простившись, с мешком за плечами».
Абросимов чужд, чужероден. Он, как установил суд чести, конечно же, трус. У него — ни друзей, ни корней, ни корешей. С глаз долой, из сердца — вон. Память поспешно стирает имя…
С первых страниц повести, слегка трансформируясь, ведется мотив: «На войне никогда ничего не знаешь, кроме того, что у тебя под самым носом творится». Незнание — натуральное и всеобщее состояние. Не знают отступающие, и не знают идущие к передовой.
Керженцев, Игорь, Фарбер, Ширяев недостаточно осведомлены и не всё могут додумать до конца. Однако не выглядят несмышлеными, ограниченными, нисколько не выглядят. Они нравственно, человечески значительны. Даже в тех случаях, когда повторяют универсальную формулу: «А он думает за всех», когда пребывают в неведении, или попадают впросак, или терпят неудачу.
Война вступила в противоречие с принципом «он думает за всех» и нередко опровергала его на разных ступеньках армейской лестницы. Прежде всего, когда несостоятельность деятелей, скажем, абросимовского типа представала с плачевной очевидностью боевого поражения, оплачивалась неоправданными потоками крови.
Керженцев ничуть не считает, будто «мысль изреченная есть ложь». Просто ему не всегда хочется «изрекать», да и не всегда имеется для этого возможность — обстоятельства не располагают к «изречениям». А сверх того — недостаток знаний, сведений. Такой недостаток, как само собой разумеющееся, вытекает для него из фронтовой ситуации. Но Керженцев еще не догадывается, что он в свою очередь может влиять — и не лучшим образом — на эту ситуацию. Она — в какой-то мере — сложилась в атмосфере неведения, в которой сформировались Керженцев, Игорь, Фарбер, Ширяев, Валега. Война усугубила эту атмосферу, сообщив ей некую объективность: на фронте многое окружено тайной.
Зато после войны порядок вещей в корне изменится. В это верили, на это надеялись. Для людей — осознанно или подсознательно — борьба с фашизмом выливалась в борьбу с любым злом, любой кривдой и несправедливостью.
Этой святой уверенностью жили люди, победившие опаснейшего врага.
Некрасов раньше и проницательнее других писателей раскрыл духовное достояние защитников Сталинграда, увидев в них победителей Берлина. Дух победительности пронизывал повесть, кончавшуюся сценой на Мамаевом кургане, где совсем недавно проходила передовая. Теперь Керженцев с приятелями пьют здесь за Киев, за Берлин «и еще за что-то, не помню уже за что», а мимо длинной зеленой вереницей плетутся пленные, и молоденький сержант-конвоир подмигивает: «Экскурсантов веду. Волгу посмотреть хотят…» Эта повесть свободна от казенного оптимизма, и герои ее не чувствуют себя пешками в руках всеведущего стратега. Они утвердились в гордом сознании своего достоинства, своего обновляющегося знания жизни. С таким чувством вернулись с войны солдаты, с таким чувством Некрасов писал повесть о Сталинграде.