В буржуазных газетах началась бешеная травля Ленина и большевиков.
18 апреля (1 мая) Ильич принимал участие в первомайской демонстрации. Он выступал на Охте и на Марсовом поле. Я не слышала его выступлений — лежала в этот день, не могла даже подняться с постели. Когда Ильич вернулся, меня поразило его взволнованное лицо. Живя за границей, мы обычно ходили на маёвки, но одно дело — маёвка с разрешения полиции, другое дело — маёвка революционного народа, народа, победившего царизм.
21 апреля я должна была встретиться с Ильичём у Данского. Мне был дан адрес: Старо-Невский, 3, и я прошла пешком весь Невский. Из-за Невской заставы шла большая рабочая демонстрация. Её приветствовала рабочая публика, заполнявшая тротуары. «Идём! — кричала молодая работница другой работнице, стоявшей на тротуаре, — Идём, всю ночь будем ходить!* Навстречу рабочей демонстрации двигалась другая толпа, в котелках и шляпках: их приветствовали котелки и шляпки с тротуара. Ближе к Невской заставе преобладали рабочие, ближе к Морской, около Полицейского моста, было засилье котелков. Класс против класса! Рабочий класс был за Ленина.
В конце июня Ильич вместе с Марией Ильиничной поехал на несколько дней отдохнуть к Бонч-Бруевичам в деревню Ней-вола, около станции Мустамяки (недалеко от Питера).
Тем временем в Петрограде разразились следующие события. Пулемётный полк, стоявший на Выборгской стороне, решил начать вооружённое восстание. Я пошла в дом Кшесинской. Вскоре я нагнала пулемётчиков на Сампсониевском проспекте. Стройными рядами шли солдаты.
Осталась в памяти такая сцена. С тротуара сошёл старый рабочий и, идя навстречу солдатам, поклонился им в пояс и громко сказал: «Уж постойте, братцы, за рабочий народ!»
В доме Кшесинской находились Центральный и Петербургский комитеты большевистской партии.
Пулемётчики останавливались около балкона и отдавали честь, потом шли дальше. Потом к ЦК подошли ещё два полка, потом подошла рабочая демонстрация. Вечером был послан товарищ в Мустамяки за Ильичём. Центральный Комитет дал лозунг превратить демонстрацию в мирную.
Заводы и фабрики забастовали. Из Кронштадта прибыли матросы. Огромная демонстрация вооружённых рабочих и солдат шла к Таврическому дворцу. Ильич выступал с балкона дворца Кшесинской. Центральный Комитет написал воззвание с призывом о прекращении демонстрации. Временное правительство вызвало юнкеров и казаков. На Садовой открыта была стрельба по демонстрантам.
6 июля Временное правительство приняло постановление арестовать Ленина.
Дом Кшесинской был занят правительственными войсками. Вечером у нас на Широкой был обыск. Обыскивали только нашу комнату. Был какой-то полковник и ещё какой-то военный в шинели на белой подкладке. Они взяли из стола несколько записок, какие-то мои документы. Спросили, не знаю ли я, где Ильич, из чего я заключила, что он не объявился.
9-го к нам ввалилась с обыском целая орава юнкеров. Они тщательно обыскали всю квартиру. Мужа Анны Ильиничны Марка Тимофеевича Елизарова приняли за Ильича. Допрашивали меня, не Ильич ли это. В это время у Елизаровых домашней работницей жила деревенская девушка Аннушка. Была она из глухой деревни и никакого представления ни о чём не имела. Она страстно хотела научиться грамоте и каждую свободную минуту хваталась за букварь, но грамота ей давалась плохо. «Пробка я деревенская!» — горестно восклицала она. Я ей старалась помочь научиться читать, а также растолковывала, какие партии существуют, из-за чего война и т. д. О Ленине она представления не имела. 8-го я не была дома; наши рассказывали, что к дому подъехал автомобиль и устроена была враждебная демонстрация. Вдруг вбегает Аннушка и кричит: «Какие-то Оленины приехали!» Во время обыска юнкера её стали спрашивать, указывая на Марка Тимофеевича, как его зовут? Она не знала. Они решили, что она не хочет сказать. Потом пришли к ней в кухню и стали смотреть под кроватью, не спрятался ли там кто. Возмущённая Аннушка им заметила: «Ещё в духовке посмотрите, может, там кто сидит». Нас забрали троих — меня, Марка Тимофеевича и Аннушку — и повезли в генеральный штаб. Рассадили там на расстоянии друг от друга. К каждому приставили по солдату с ружьём. Через некоторое время врывается рассвирепелое офицерьё; собираются броситься на нас. Но входит тот полковник, который делал у нас обыск в первый раз, посмотрел на нас и сказал: «Это не те люди, которые нам нужны». Если бы был Ильич, они бы его разорвали на части. Нас отпустили. Марк Тимофеевич стал настаивать, чтобы нам дали автомобиль ехать домой. Полковник пообещал и ушёл. Никто никакого автомобиля нам, конечно, не дал. Мы наняли извозчика. Мосты оказались разведены. Мы добрались до дому лишь к утру. Долго стучали в дверь, стали уж бояться, не случилось ли что с нашими. Наконец достучались.
У наших был обыск ещё третий раз. Меня не было дома, была у себя в районе. Прихожу домой, вход занят солдатами, улица полна народу. Постояла и пошла назад в район, всё равно ничем не поможешь. Притащилась в район уже поздно, никого там не было, кроме сторожихи.
Ильич скрывался у старого подпольщика рабочего Сестрорецкого завода Емельянова на станции Разлив, недалеко от Сестрорецка. К Емельянову и его семье у Ильича сохранилось до конца очень тёплое отношение.
Жить в шалаше на станции Разлив, где скрывался Ильич, было дальше невозможно — настала осень, и Ильич решил перебраться в Финляндию. Н. А. Емельянов достал ему паспорт сестрорецкого рабочего, Ильичу надели парик и подгримировали его. Дмитрий Ильич Лещенко, старый партийный товарищ времён 1905–1907 гг., съездил в Разлив и заснял Ильича (к паспорту нужно было приложить карточку).
Тов. Ялава, финский товарищ, служивший машинистом на Финляндской железной дороге, взялся перевезти Ильича под видом кочегара. Так и было сделано.
Сношения велись с Ильичём также через т. Ялаву, и я не раз заходила потом к нему за письмами от Ильича.
Когда Ильич устроился в Гельсингфорсе, он прислал химическое письмо, в котором звал приехать, сообщал адрес и даже план нарисовал, как пройти, никого не спрашивая. Только у плана отгорел край, когда я нагревала письмо на лампе.
Емельяновы достали паспорт и мне — сестрорецкой работницы-старухи. Я повязалась платком и поехала в Разлив, к Емельяновым. Они перевели меня через границу (для пограничных жителей было достаточно паспорта для перехода границы); просматривал паспорта какой-то офицер. Надо было пройти от границы вёрст пять лесом до небольшой станции Олилла и здесь сесть в солдатский поезд. Всё обошлось как нельзя лучше. Только отгоревший кусок плана немного подвёл: долго бродила я по улицам, пока нашла ту улицу, которая была нужна. Ильич обрадовался очень. Видно было, как истосковался он, сидя в подполье в момент, когда так важно было быть в центре подготовки к борьбе. Я ему рассказала обо всём, что знала.
Пожила в Гельсингфорсе пару дней. Захотел Ильич непременно проводить меня до вокзала, до последнего поворота довёл. Условились, что приеду ещё.
Второй раз была я у Ильича недели через две. Как-то запоздала и решила не заезжать к Емельяновым, а пойти до Олилла самой.
В лесу стало темнеть — глубокая осень уже надвигалась, — взошла луна. Ноги стали тонуть в песке. Показалось мне, что сбилась с дороги, — заторопилась. Пришла в Олилла, а поезда нет, пришёл лишь через полчаса. Вагон был битком набит солдатами и матросами. Было так тесно, что всю дорогу пришлось стоять. Солдаты открыто говорили о восстании. Говорили только о политике. Вагон представлял собой сплошной крайне возбуждённый митинг. Никто из посторонних в вагон не заходил. Зашёл вначале какой-то штатский, но, послушав солдата, который рассказывал, как они в Выборге бросали в воду офицеров, на первой же станции смылся. На меня никто не обращал внимания. Когда я рассказала Ильичу об этих разговорах солдат, лицо его стало задумчивым, и потом уже, о чём бы он ни говорил, эта задумчивость не сходила у него с лица. Видно было, что говорит он об одном, а думает о другом, о восстании, о том, как лучше его подготовить.