f) Презрение к «естественности», к вожделению, к ego; попытка понять даже высшую духовность и искусство как следствие отречения от своей личности и как désintéressement[8];
g) Церкви предоставляется право все еще вторгаться во все существенные переживания и главные моменты в жизни отдельного лица, чтобы дать им освящение, высший смысл: мы все еще имеем «христианское государство», «христианский брак».
31. Бывали более мыслящие и более насыщенные мыслью времена, чем наше, как, например, то время, когда явился Будда, тогда сам народ, после столетий старых споров между сектами, в конце концов столь же глубоко заблудился в ущельях философских мнений и учений, как некогда европейские народы в тонкостях религиозной догмы. «Литература» и пресса всего менее могут соблазнить нас быть высокого мнения о «духе» нашего времени: миллионы спиритов и христианство с гимнастическими упражнениями, ужасающими по своему безобразию, характерному для всех английских изобретений, дают нам лучшее тому подтверждение.
Европейский пессимизм еще только при своем начале – свидетельство против него самого – в нем еще нет той необычайной, исполненной тоски и стремления неподвижности взора, отражающего Ничто, которые он имел когда-то в Индии, в нем еще слишком много «деланного», а не «соделавшегося», слишком много пессимизма ученых и поэтов; мне кажется, что добрая часть в нем придумана и присочинена, «создана», но не есть «первооснова».
32. Критика бывшего до сих пор пессимизма. Отклонение эвдемонологических точек зрения как окончательного сведения к вопросу: какой это имеет смысл? Редукция омрачения.
Наш пессимизм: мир не имеет всей той ценности, которую мы в нем полагали, сама наша вера так повысила наши стремления к познанию, что мы не можем теперь не высказать этого. Прежде всего он является в связи с этим менее ценным, таким мы ощущаем его ближайшим образом, только в том смысле мы пессимисты, в каком твердо решили без всяких изворотов признаться себе в этой переоценке и перестать на старый лад успокаивать себя разными песнями и ублажать всяческой ложью.
Именно этим путем мы и обретаем тот пафос, который влечет нас на поиски новых ценностей. In summa: мир имеет, быть может, несравненно большую ценность, чем считалось, мы должны убедиться в наивности наших идеалов и увидеть в сознании, что давая миру наивысшее истолкование, не придали нашему человеческому существованию даже и умеренно соответствующей ему ценности.
Что было обожествлено? Инстинкты ценности, господствовавшие в общине (то, что делало возможным ее дальнейшее существование).
Что было оклеветано? То, что обособляло высших людей от низших, стремления, разверзающие пропасти.
33. Причины появления пессимизма заключаются в том, что:
1) самые могущественные и чреватые будущим инстинкты жизни до сих пор были оклеветаны, вследствие чего над жизнью нависло проклятие;
2) возрастающая храбрость и все более смелое недоверие человека к современному миру постигают неотделимость этих инстинктов от жизни и становятся лицом к лицу с жизнью;
3) процветают только посредственности, вовсе не сознающие этого конфликта, что более одаренные, напротив, вырождаются, и как продукт вырождения восстанавливают массы против себя, что, с другой стороны, посредственность, выставляя себя как цель и смысл жизни, вызывает негодование (что никто не может больше ответить на вопрос – зачем?);
4) измельчание, чувствительность к страданию, беспокойство, торопливость, суета постоянно возрастают, что подверженность всей этой сутолоке, так называемой «цивилизации», становится все легче, что единичные личности перед лицом этой ужасающей машины приходят в уныние и покоряются.
34. Современный пессимизм есть выражение бесполезности не мира и бытия вообще, но современного мира.
35. «Преобладание страдания над удовольствием» или обратное (гедонизм), оба эти учения уже сами по себе указывают путь к нигилизму.
Ибо здесь в обоих случаях не предполагается какого-либо иного последнего смысла, кроме явлений удовольствия или неудовольствия.
Но так говорит порода людей, уже не решающаяся более утверждать некую волю, намерение или смысл для всякого более здорового рода людей; вся ценность жизни не определяется одною лишь мерою этих второстепенных явлений. Возможен был бы перевес страдания и, несмотря на это, явили бы себя могучая воля, утверждение жизни, потребность в этом перевесе.
«Не стоит жить»; «покорность»; «какую цель имеют эти слезы?» – вот бессильный и сентиментальный образ мышления. «Un monstre gai vaut mieux qu’un sentimental ennuyeux»[9].