В записках Фрорипса за 1883 г. в No 832 есть краткая статья о движении растений: некоторые растения, находясь в плохой почве, вблизи от хорошей, пускают побег в хорошую почву; растение засыхает, побег же растет и сам становится растением. Таким образом одно растение сползло со стены.
В той же газете за 1835 г., No 981 помещен перевод сообщения оксфордского профессора Добени (из Edinb. new philos. journ. Ap. — Jul.075 1835), где автор на основании новых и очень тщательно проведенных опытов доказывает, что корни растений обладают, во всяком случае до известной степени, способностью производить выбор между предложенными им видами почвы
И наконец, я не хочу оставлять без внимания, что уже Платон приписывает растениям вожделения ιπιθυμια, следовательно, волю (Tim., p. 403. Bip). Впрочем, учения древних, посвященные этому вопросу, я уже рассмотрел в моем главном сочинении (т. 2, гл. 23); эту главу вообще следует использовать как дополнение к данному разделу.
Нерешительность и сдержанность, с которыми упомянутые авторы приступают, как мы видим, к тому, чтобы признать присущую растениям волю, хотя она и обнаруживается эмпирически, объясняется тем, что и они находятся в плену старого мнения, будто сознание — требование и условие воли, а воли у растений, очевидно, нет. Что воля есть первичное и поэтому независима от познания, с которым в качестве вторичного только и появляется сознание, им не приходит в голову. Растения обладают лишь аналогом, суррогатом познания или представления, но волю они действительно имеют и совершенно непосредственно: ибо воля в качестве вещи в себе есть субстрат их явления, как любого другого. Оставаясь реалистичными и исходя из объективных данных, можно также сказать: когда то, что живет и действует в растительной природе и животном организме, постепенно доходит по лестнице существ до такой ступени, что на него непосредственно падает свет познания, оно предстает в возникшем теперь сознании как воля и познается здесь более непосредственно, следовательно, лучше, чем где–либо; поэтому такое познание должно служить ключом к пониманию всего, стоящего ниже его. Ибо в нем вещь в себе уже не скрыта никакой другой формой, кроме формы самого непосредственного восприятия. Это непосредственное восприятие собственного воления и есть то, что называют внутренним чувством. Воля в себе не воспринимается и таковой она остается в неорганическом и растительном царстве. Подобно тому как мир, несмотря на солнце, был бы погружен во тьму, если бы не было тел, отбрасывающих солнечный свет, или как вибрация струны нуждается, чтобы звучать, в воздухе, даже в резонаторе, так воля сознает самое себя только с появлением познания; познание есть как бы резонатор воли, а звук, возникающий благодаря этому, — сознание. Это самое–себя–осознавание воли приписывали так называемому внутреннему чувству, ибо оно — наше первое и непосредственное познавание. Объектом этого внутреннего чувства могут быть только различные побуждения собственной воли, так как представление не может быть вновь воспринято, разве что только в рефлексии разума, этой второй потенции представления, следовательно, in abstracto. Поэтому простое представление (созерцание) относится к подлинному мышлению, т. е. к познанию в абстрактных понятиях, как воление само по себе — к пониманию этого воления, т. е. к сознанию. Поэтому совершенно ясное и отчетливое сознание как собственного, так и чужого существования приходит только с разумом (способностью мыслить в понятиях), который так же возвышает человека над животным, как способность чисто созерцательного представления возвышает животное над растением. То же, что, подобно растению, лишено способности представления, мы называем бессознательным и мыслим его как мало отличающееся от несуществующего, поскольку оно существует, собственно, только в чужом сознании как его представление. Тем не менее оно лишено не первичного в существовании, воли, а лишь вторичного; нам же представляется, что без этого вторичного первичное, которое ведь есть бытие вещи в себе, уходит в ничто. Мы не умеем непосредственно отчетливо отличать бессознательное бытие от небытия, хотя глубокий сон учит нас этому на нашем собственном опыте.
Если мы вспомним сказанное в предыдущем разделе, а именно, что познавательная способность животных, как и каждый другой орган, появился для их сохранения и поэтому находится в точном и допускающем бесчисленные ступени отношении к потребностям каждого животного, мы поймем, что растение, поскольку у него значительно меньше потребностей, чем у животного, вообще не нуждается в познании. Именно поэтому, как я неоднократно указывал, познание, вследствие обусловленного им движения по мотивам, представляет собой истинный и обозначающий существенную границу признак животности. Там, где кончается эта граница, исчезает и подлинное познание, сущность которого нам так хорошо известна из собственного опыта, и, начиная с этой точки, мы можем постигать то, что опосредствует влияние внешнего мира на движения существ, только с помощью аналогии. Напротив, воля, которую мы определили как основу и ядро каждого существа, всегда и повсюду одна и та же. На более низкой ступени растительного мира, как и в вегетативной жизни животного организма, в качестве определяющего средства отдельных проявлений этой повсюду присутствующей воли и посредника между внешним миром и изменениями такого существа место разума занимает раздражение, а в неорганической природе — физическое воздействие вообще, которое предстанет перед нами, — по мере того как мы будем двигаться, продолжая наше рассмотрение сверху вниз, — как суррогат познания, как его аналогия. Мы не можем сказать, что растения действительно воспринимают свет и солнце; однако мы видим, что они различным образом ощущают их наличие или отсутствие, что они устремляются и поворачиваются к ним, и, хотя это движение большей частью совпадает, правда, с движением их роста, как вращение луны — с ее обращением, это не значит, что оно существует в меньшей степени, чем движение роста; направление же роста растения определяется и целесообразно модифицируется светом так же, как действие — мотивом; для вьющихся, ползучих растений оно определяется найденной опорой, ее местом и формой. Поскольку, следовательно, у растения все–таки есть потребности, хотя и не такие, которые требовали бы участия сенсорного начала и интеллекта, то вместо них должно выступить нечто аналогичное им, чтобы сделать для воли возможным по крайней мере воспользоваться предлагаемым ей удовлетворением, если уж не искать его. Этим служит восприимчивость к раздражению, отличие которого от познания я хотел бы выразить таким образом: в познании выступающий как представление мотив и следующий за ним акт воли остаются отчетливо отделенными друг от друга, и тем отчетливее, чем совершеннее интеллект; — в простой восприимчивости к раздражению, напротив, ощущение раздражения не поддается различению от вызванного им воления, и оба они сливаются в одно. И наконец, в неорганической природе перестает действовать и восприимчивость к раздражению, аналогию которой познанию нельзя не признать: здесь остается, однако, разнородная реакция каждого тела на разнородное воздействие; а она и здесь еще предстает нашему движущемуся сверху вниз рассмотрению как суррогат познания. Если тело реагирует различно, то и воздействие должно быть различным и вызывать в нем различное состояние, которое при всей своей смутности обладает отдаленной аналогией с познанием. Следовательно, если огражденная где–либо вода, внезапно найдя выход, с шумом жадно в него устремляется, то она, конечно, это не познает, как не познает и кислота появившуются щелочь, ради которой она оставляет металл, или клочок бумаги — тертый янтарь, к которому он устремляется; тем не менее мы должны признать следующее: то, что вызывает во всех этих телах такие внезапные изменения, в известной степени сходно с тем, что происходит в нас, когда появляется неожиданный мотив. Раньше наблюдения такого рода служили мне для того, чтобы выявить волю во всех вещах; теперь же я привожу их, чтобы показать, к какой сфере относится познание, если рассматривать его не изнутри, как обычно, а реалистично, с находящейся вне его точки зрения, как нечто чуждое, т. е. принимать для его определения объективную точку зрения, очень важную для дополнения субъективной (Мир как воля и представление, т. 2, гл. 22: «Объективное воззрение интеллекта».). Мы видим, что познание представляется нам тогда как среда мотивов, т. е. причинности, в ее действии на познающие существа, следовательно, как то, что воспринимает изменение извне, за которым должно следовать изменение внутри, посредствующее между обоими. На этой узкой поверхности парит мир как представление, т. е. весь этот расстилающийся в пространстве и времени телесный мир, который как таковой может находиться только в мозгу, так же как и сны, которые, пока они длятся, предстают такими же. То, что человеку и животному дает познание, в качестве среды мотивов совершает для растения восприимчивость к раздражению, а для неорганических тел — восприимчивость к причинам разного рода, и, строго говоря, все это различно лишь по степени. Ибо только вследствие того, что восприимчивость животного к внешним впечатлениям увеличилась в соответствии с его потребностями и достигла той степени, когда для их удовлетворения должны развиться нервная система и мозг, возникает как функция этого мозга сознание, а в нем — объективный мир, чьи формы (время, пространство, причинность) служат способом, которым эта функция осуществляется. Таким образом, мы обнаруживаем, что познание было изначально рассчитано только на субъективное, определено только для служения воле, следовательно, полностью вторично и подчиненно по своему характеру, появляется как бы только per accidens076 в виде условия, ставшего необходимым для животного начала, воздействия мотивов, вместо раздражений. Возникающий при этих обстоятельствах образ мира в пространстве и времени — лишь план, на котором мотивы выступают как цели; этот образ мира обусловливает также пространственную и причинную связь созерцаемых объектов между собой, но есть тем не менее лишь посредствующее звено между мотивом и актом воли. Какой же скачок надо совершить, чтобы считать этот образ мира, возникающий, следовательно, случайно, в интеллекте, т. е. в функции мозга животных существ, для того чтобы они нашли средства для своих целей, и таким образом высветился бы подобно эфемерному образованию его путь на его планете, — считать этот образ, говорю я, этот простой феномен мозга, истинной последней сущностью вещей (вещью в себе), а сцепление его частей — абсолютным порядком мира (соотношением вещей в себе) и допускать, что все это существует независимо от мозга! Такое допущение должно казаться нам в высшей степени опрометчивым и дерзновенным; и все–таки оно служило основой и почвой, на которой были построены все системы докантовского догматизма, ибо оно служит молчаливо допущенной предпосылкой всей их онтологии, космологии и теологии, а также всех aeternarum veritatum077 , на которые они при этом ссылаются. Такой скачок всегда совершался безмолвно и бессознательно: в том, что он доведен до сознания, — бессмертная заслуга Канта.