И такую чепуху серьезно предлагают нашему вниманию через 50 лет после смерти Канта, Но ведь цель здесь заключается в том, чтобы подложить мину под кантовскую философию, и если бы утверждения этих господ соответствовали истине, она в самом деле была бы повергнута одним ударом. К счастью, эти утверждения такого рода, которые заслуживают даже не опровержения, а только презрительного смеха, утверждения, которые выступают не против кантовской философии, а против здравого человеческого рассудка и нападение здесь совершается не на философский догмат, а на априорную истину, которая как таковая и составляет сам рассудок человека и поэтому каждому, кто в своем уме, мгновенно становится столь же очевидной, как 2x2 = 4. Приведите с поля крестьянина, объясните ему суть вопроса, и он вам скажет, что даже если все исчезнет на небе и на Земле, пространство останется, и если приостановятся все изменения на небе и на Земле, время будет продолжаться. Настолько достойным уважения предстает по сравнению с этими немецкими болтунами от философии французский физик Пуийе, который, не интересуясь метафизикой, все–таки включает уже в первую главу своего известного учебника по физике, положенного во Франции в основу официального преподавания, два подробных параграфа — один — de l'espace и другой — du temps011 , — где поясняет, что если бы материя была полностью уничтожена, пространство все–таки осталось бы, и что оно бесконечно, и что если бы все изменения приостановились бы, время продолжало бы идти своим ходом бесконечно. Здесь он не ссылается, как во всех других случаях, на опыт, поскольку опыт в данном случае невозможен, но говорит с аподиктической уверенностью. Ему, физику, чья наука полностью имманентна, т. е. ограничена эмпирически данной реальностью, даже в голову не приходит задать вопрос, откуда он все это знает. Канту это пришло в голову, и именно эта проблема, облеченная им в строгую форму вопроса о возможности априорных синтетических суждений, стала отправным пунктом и краугольным камнем его бессмертных открытий, следовательно, трансцендентальной философии, которая, отвечая на этот и родственные ему вопросы, показывает, как обстоит дело с самой этой эмпирической реальностью012 .
И через семьдесят лет после появления «Критики чистого разума», после того как мир преисполнился ее славой, эти господа осмеливаются преподносить нам такой грубый, давно опровергнутый абсурд, с которым давно покончено, и возвращается к старым грубым положениям. Если бы Кант вернулся и увидел все это бесчинство, он поистине ощутил бы то же, что Моисей, который, сходя с горы Синай, увидел свой народ пляшущим вокруг золотого тельца и в гневе разбил скрижали. Если бы Кант воспринял это столь же трагически, я привел бы ему в утешение слова Иисуса, сына Сирахова: «Рассказывающий что–либо глупому — то же, что рассказывающий дремлющему, который по окончании [рассказа] спрашивает: «что»? Ибо для этих господ трансцендентальная эстетика, этот алмаз в короне Канта, вообще не существовала: ее молча отстранят как non avenue (здесь: недействительное). Но для чего, по их мнению, природа создает свое редчайшее творение, великий дух, единственный из многих сотен миллионов, если от соизволения их заурядных умов зависит возможность аннулировать его важнейшие учения просто утверждением противоположного, или просто без всяких околичностей оставить их без внимания, делая вид, будто ничего не произошло?
Это состояние одичания и грубости в философии, когда каждый рассуждает, не задумываясь, о вещах, занимавших величайшие умы, является также следствием того, что с помощью профессоров философии наглый, марающий бессмыслицу Гегель мог выпускать свои чудовищные выдумки и в течение тридцати лет считаться в Германии величайшим философом. Вот каждый и думает, что может смело предложить все, что бы ему ни пришло в его глупую голову.
Прежде всего господа от «философского ремесла» помышляют, как было сказано, о том, чтобы предать философию Канта забвению, чтобы вернуться в заплесневевший канал старого догматизма и весело нести вздор на известные излюбленные темы, как будто ничего не произошло и в мире никогда не было ни Канта, ни критической философии. Отсюда и повсюду провозглашаемое в последние годы аффектированное почитание и восхваление Лейбница, которого эти господа охотно приравнивают Канту, даже ставят его выше Канта и смело называют величайшим немецким философом. Между тем по сравнению с Кантом Лейбниц не более чем ничтожно малый огонек. Кант — великий дух, которому человечество обязано незабываемыми истинами, и одной из его заслуг является также то, что он навсегда освободил мир от Лейбница с его вздорными выдумками о предустановленной гармонии, монадах и identitas indiscernibilium013 . Кант ввел в философию серьезность, и я ее сохраняю. Что эти господа мыслят по–иному, легко объяснимо: ведь у Лейбница есть центральная монада и к тому же теодицея, для ее подкрепления! Это именно то, что нужно господам от «философского ремесла»: так можно прожить и прокормиться. От кантовской же «Критики всякой спекулятивной теологии» ведь волосы становятся дыбом. Следовательно, Кант упрямец, которого надо отстранить. Да здравствует Лейбниц! Да здравствует философское ремесло! Да здравствует философия мундира! Эти господа в самом деле думают, будто исходя из своих мелких намерений могут затмить хорошее, принизить великое, утвердить ложное. На время могут, но ненадолго и не безнаказанно. Ведь даже я в конце концов пробился, несмотря на их махинации и их злостное игнорирование моих работ в течение сорока лет, испытывая которое я научился понимать высказывание Шамфора: «En exam–inant la ligue des sots contre les gens d'esprit, on croirait voir une conjuration de valets pour ecarter les maitres»014 .
Кого не любят, тем мало занимаются. Поэтому следствием антипатии к Канту является поразительное незнание его учения, и я подчас встречаюсь с такими свидетельствами этого, что не верю своим глазам. Приведу несколько примеров. Итак, сначала подлинный шедевр, правда, появившийся уже несколько лет тому назад. В книге профессора Михелета015 «Антропология и психология» на с. 444 категорический императив Канта определяется следующим образом: «ты должен, ибо ты можешь». И это не опечатка, так как в его вышедшей три года спустя «Истории развития новейшей немецкой философии» на с. 3 повторяется то же. Следовательно, оставляя в стороне, что он, по–видимому, изучал кантовскую философию по эпиграммам Шиллера, он поставил все на голову, выразил противоположное знаменитому аргументу Канта и показал полное отсутствие хотя бы малейшего представления о том, что хотел сказать Кант этим постулатом свободы на основе своего категорического императива. Мне не известно, чтобы кто–либо из коллег Михелет высказал бы ему свое порицание, — но hanc veniam damus, petimusque vicissim016 . И еще только один совсем недавний случай. Упомянутый выше в примечании рецензент книги Эрстеда, для заглавия которой наше заглавие, к сожалению, послужило крестным отцом, наталкивается в ней на утверждение, что «тела суть наполненные силой пространства»; ему это ново, и не ведая, что перед ним всемирно известный тезис Канта, он видит в нем собственное парадоксальное мнение Эрстеда и смело, упорно и повторно полемизирует с ним в обеих своих разделенных тремя годами рецензиях с помощью аргументов такого рода: «Сила не может наполнить пространство без вещественного, без материи»; и тремя годами позднее: «Сила в пространстве еще не составляет вещь, для того, чтобы сила наполнила пространство, нужно вещество, нужна материя. — Без вещества такое наполнение невозможно. Только сила никогда не даст наполнения. Чтобы она наполнила пространство, должна быть материя». — Браво! Так аргументировал бы и мой сапожник017 . Когда я вижу такого рода specimina eruditionis (образцы эрудиции), меня охватывает сомнение, не оказался ли я несправедлив к человеку, названному мною среди тех, кто пытается подорвать философию Канта; правда, при этом я имел в виду такие его высказывания как: «пространство — лишь отношение пребывания вещей друг подле друга», с. 899, и далее, с. 908: «Пространство есть отношение, в котором вещи находятся между собой, есть пребывание вещей друг подле друга. Это бытие друг подле друга перестает быть понятием, когда прекращается понятие материи». Ведь он мог в конце концов написать все это совершенно простодушно, поскольку «трансцендентальная эстетика» ему столь же неведома, как «Метафизические начала естествознания». Впрочем, это, пожалуй, уж слишком для профессора философии. Но в наши дни надо быть готовым ко всему. Ведь знание критической философии вымерло, невзирая на то, что она представляет собой последнюю подлинную философию и учение, которое произвело революцию и составило эпоху в философствовании, даже в человеческом знании и мышлении вообще. Поскольку ею уничтожены все прежние системы, то теперь, когда знание ее отмерло, философствование происходит большей частью не на основе учений какого–либо из предпочитаемых мыслителей, а представляет собой чистую болтовню на основе обыденного образования и катехизиса. Но, быть может, испуганные мною, профессора вновь обратятся к работам Канта. Хотя Лихтенберг018 говорит: «Полагаю, что в определенном возрасте изучить кантовскую философию столь же невозможно, как научиться ходить по канату».