Вообще говоря, вопрос о происхождении волшебных сказок в конечном счете снова приводит нас к необходимости фундаментального исследования, однако в сказках встречается множество волшебных элементов (например, сердце, которое можно вынуть; лебединое оперение, которое можно снять; магические кольца, условные запреты, злые мачехи и даже сами волшебные существа), которые можно изучать как бы в обход основной проблемы. Тем не менее такие исследования вполне научны (по крайней мере, этого добиваются исследователи), ими занимаются фольклористы и антропологи, то есть люди, использующие сказки не по прямому назначению, а в качестве источника доказательств и информации по интересующим их проблемам. Сама по себе эта процедура вполне законна — но исследователи такого типа часто высказывали странные суждения из–за того, что не знали или забывали о природе сказки в целом. Таким ученым многократное использование одного и того же мотива (например, мотива вынимаемого сердца) кажется особенно важным. Настолько важным, что иные фольклористы готовы сойти с привычной тропы исследований или как бы вскользь выразить свою новую точку зрения, используя некую псевдонаучную «скоропись», которая особенно вредна, если впоследствии проникает из их трудов в настоящие книги. Среди таких ученых принято считать, что любые две сказки, использующие один и тот же фольклорный мотив или сходные комбинации мотивов, — это «одна и та же сказка». Они пишут, что «Беовульф» — «это лишь еще одна версия „Земляного человечка“ братьев Гримм», что «Норвежский черный бык» — это тот же «Аленький цветочек» или «известная история Амура и Психеи», что норвежская «Госпожа–служанка» или гэльская «Битва птиц» и множество ее версий и вариантов — «то же самое, что и греческая легенда о Ясоне и Медее».
В заявлениях такого рода, возможно, есть доля истины (хотя это и выражено в неряшливо–сокращенном виде), однако они несправедливы по отношению к сказкам, искусству, литературе. Ведь для сказки важны в первую очередь именно акценты, атмосфера, не поддающиеся классификации конкретные детали сюжета, а главное — общий смысл, который оживляет весь сюжетный скелет. Шекспировский «Король Лир» и история, рассказанная в «Бруте» Лайамона, — очень разные вещи. Или возьмем еще более яркий пример — «Красную шапочку». Не столь уж важно, что поздний вариант этой истории, в котором девочку спасают дровосеки, оказывается прямой переработкой сказки Пер–ро, где ее съедает волк. Гораздо важнее то, что в более позднем варианте конец счастливый (более или менее, если не слишком скорбеть о бабушке), а у Перро — нет. Это очень важное различие. Я к нему еще вернусь.
Конечно, я не отрицаю притягательности научного подхода. Во мне тоже живет желание распутать причудливо переплетенные ветви Древа Сказок. Похожее желание испытывает лингвист, прорубающий тропу в дебрях языка, — а об этом я кое–что знаю. Но даже в отношении языка, по–моему, гораздо важнее и труднее выявить, а тем более — подробно описать особенности его проявлений в живом конкретном литературном памятнике, чем проследить его историческое развитие. Поэтому, возвращаясь к волшебным сказкам, скажу следующее: на мой взгляд, гораздо интереснее и по–своему труднее установить, что они собой представляют сейчас, чем стали для нас, какие ценности привнесло в них за долгие века алхимик–время. Я бы выразился словами Дейсента: «Мы должны быть довольны супом, стоящим перед нами, и не стремиться увидеть говяжьи кости, из которых его сварили». Впрочем, как это ни странно, под «супом» Дейсент подразумевал хаотические и весьма сомнительные сведения о доисторических временах, основанные на догадках едва народившейся сравнительной филологии, а «стремлением увидеть кости» у него названы требования опубликовать доказательства и факты, легшие в основу теории. Я же под «супом» разумею сказку в том виде, как она дана автором или сказителем, а под «костями» — ее материал или источники (в тех весьма редких случаях, когда они известны). Но, конечно же, я ничего не имею против критики супа как такового.
Итак, я лишь коснусь вопроса о происхождении волшебной сказки, поскольку в этой области я недостаточно компетентен. Впрочем, не беда: из трех поставленных в начале эссе вопросов этот для моих рассуждений наименее важен, так что будет достаточно и нескольких замечаний.
Несомненно, волшебные сказки зародились в глубокой древности. В самых ранних письменных источниках обнаруживаются их следы, причем они появляются повсюду, где есть язык. Мы, очевидно, сталкиваемся с вариантом проблемы, стоящей перед археологией и сравнительным языкознанием, — необходимостью сделать выбор между независимой эволюцией (или, точнее, самозарождением) сходных явлений, происхождением от общего прототипа и распространением (в разное время) из одного или нескольких центров культуры. Любые споры чаще всего зависят от того, что спорщики (одна сторона или обе) стараются излишне упростить явление. Спор между приверженцами трех перечисленных теорий, на мой взгляд, не является исключением. История сказок, вероятно, сложнее, чем история физического развития рода человеческого, и столь же сложна, как история языка. Все три способа — самозарождение сюжетов, происхождение от общей прарелигии и заимствования — очевидно, сыграли свою роль в формировании сложной структуры сказки. А ныне разве что сами эльфы сумеют распутать эту головоломку[6]. Из трех способов самозарождение сюжетов основной — самый важный, а потому, естественно, и самый загадочный. Для создателя сказок, точнее сказителя, два других способа в известной степени шаг назад. Теория «заимствований», или миграции в пространстве произведений искусства, в том числе и волшебной сказки, попросту переносит вопрос о происхождении данного вида искусства в другое место. В этом предполагаемом центре культуры, откуда и происходит заимствование, находится точка, где некогда жил создатель–демиург. То же самое получается и с мифологической теорией единой прарелигии и праязыка: следуя по этому пути в глубь веков, мы в конце концов доберемся до древнего первопорядка. Если же считать, что время от времени независимо друг от друга в разных местах зарождались сходные идеи, сюжеты и приемы, то следует допустить существование не одного, а нескольких демиургов, что, впрочем, ничуть не приблизит нас к пониманию их дара.
6
Если не считать особенно удачных случаев или некоторых деталей. Вообще говоря, легче распутать одну нить (происшествие, имя, мотив), чем проследить историю создания картины, сплетенной из множества нитей. Ибо в готовой картине проявляется новое качество: она — гораздо больше простой суммы нитей; исходя только из значений ее составляющих объяснить ее целиком невозможно. Здесь–то и заключается слабость, изначально присущая аналитическому (или «научному») методу: пользуясь им, можно много узнать об отдельно взятых элементах сказки, но мало или вообще ничего — о том, как они воздействуют на всю эту историю в целом.