Шел 1937 год. Началась новая волна преследований. Забрали попа из соседней деревни. Из районной средней школы увезли директора. По ночам я слышал тихий разговор отца с матерью. Оказывается, к отцу в кузницу приходил дважды какой-то человек из района и все расспрашивал отца, кто он и откуда.
1938 год отец встретил в районном НКВД. Допрашивали усердно. Но отец, видно, был крепким орешком, кузнечной закалки, не поддавался. Два раза вызывали повесткой, но не брали: что-то у них не сходилось. На третий раз предупредили: приходить в походном облачении. «Да не вздумай бежать, как убежал из деревни».
Тут отец окончательно понял, что все это время его искали и вот нашли. Надо готовиться. На базаре купил телогрейку, ватные штаны и яловые сапоги с высокими голенищами, с козырьком. Добротные, опойковые, на спиртовой подошве и на деревянных гвоздях. До районного центра четыре версты мы шли более двух часов. Самого младшего отец нес на руках. Двоих мама вела за руки. Остальные шли своим ходом и поочередно несли котомку. Слез было вылито за эту долгую дорогу море. Плакали поодиночке и хором, в семь голосов. Мать все рассматривала повестку и между строк хотела прочитать, куда угонят? Дошли. Мы окружили отца и расспрашивали, зачем угоняют и надолго ли. Двухэтажное полукаменное здание. Наверху-контора, внизу-тюрьма. Отец каждого из нас обнял, а мама повисла у него на плечах и не хотела отпускать. Ушел. Мы обошли все здание вокруг, надеясь увидеть отца в окошко, но не увидели. «Ну что, явился, беглец?» — задал первый вопрос следователь, оглядев отца с головы до ног. Взгляд его остановился на новых кожаных сапогах. А они, обильно смазанные дегтем, источали аромат березовой смолы и свежих веников. Снова начался допрос и перекладывание бумажек, а глаза опричника нет-нет, да и остановятся на этих сапогах. И мелькнула у отца мысль-надежда. Он встал и подошел к окну. А мы, как увидели его в окошке, такого дали реву, что все прохожие остановились в удивлении.
Следователь, видимо, услыхал наш рев и тоже подошел к окошку. Минут несколько он наблюдал за нами. А мать тоже догадалась, встала на колени и давай молиться на окошки. Что-то дрогнуло в железном сердце чекиста. Он подошел к отцу и в упор уставился на него взглядом. «Знаешь, что, кузнец, уж больно много ты наковал мелюзги, жалко мне их стало». Объяснить поведение следователя я до сих пор не могу. Или волна арестов пошла на убыль, или совесть заговорила — не знаю.
Следователь подошел к шкафу и выбросил оттуда пару опорков. «На, надень, а сапоги оставь мне на память, они тебе не личат.»
Снял отец сапоги и как дар, на вытянутых руках, передал их будущему хозяину. Не было предела нашей радости, когда отец с распростертыми руками, улыбающийся и в опорках появился на ступеньках крыльца. До самого дома он по одному и по два нес нас на руках.
Вот так за опойковые сапоги мы получили радость нашей семьи. А вскоре началась война, и снова в наш дом пришли беды и потрясения.
Мама
Первое слово ребенок сказал: «Мама!» Вырос, оделся в шинель и ушел на вокзал: «Мама!» Вот он на дымную землю упал: «Мама!» С этим словом человек рождается и умирает.
Мама моя! Годы не сотрут светлую память о тебе. Судьба твоя — судьба великомученицы.
Родившись в деревне, ты с малых лет была приучена к ведению домашнего хозяйства. Ходила в кузницу к отцу, помогала раздувать горн и подносить угли. Подросла. Выдали замуж, тоже за кузнеца. Другие гильдии не признавались.
Отец мой, рано похоронивший родителей, сам в совершенстве освоил кузнечное и крестьянское дело. А когда появилась в доме жена, да еще знакомая с кузнечными секретами, дела в доме пошли на лад. Отец справлялся в поле и в кузнице. На женских плечах лежали тяжести по уходу за скотиной, за огородом, детьми. Первая империалистическая и гражданская войны отрывали отца от семьи два раза по два года. Мама, с двумя малыми детьми, управлялась с большим крестьянским хозяйством одна. Вспахать, посеять, убрать, сохранить. Обиходить скотину и малышей. Попробовал бы любой мужчина сегодня поднять такую ношу. Надорвался бы… Но женщины выдерживали. Годы нэпа приносили удовлетворение нашей семье, и она прибавлялась. Домишко был старенький, небольшой, всех уже не вмещал. Решили строиться. С утра до позднего вечера соседи видели, как мама с четырьмя ребятишками ногами месили глину, носили тяжелые кирпичи в сушилку и обратно.
Не успели еще устроиться в новом доме, как грянула коллективизация, а за ней раскулачивание. Ясное дело: мазаная кузница на огороде, новый кирпичный дом, лошадь, корова. Значит-кулак. Враг народа! Ату его! Отец, опасаясь физической расправы, скрытно уехал на Урал, потом в Нижний на автозавод. Строил социализм. А семья, оставшаяся без основного кормильца и защитника, вскоре была изгнана из дома. Комитет бедноты подмел в доме все под метелку. Ни единой вещи не разрешили матери взять. Дом и двор заколотили досками. Мама, как клушка, кидалась на наглых, жадных до чужого комбедовцев, стараясь защитить нас и сохранить кое-что из пожитков. А когда уводили лошадь и корову, мама упала без чувств. Мы долго ее отхаживали и уговаривали: «Вот приедет тятя — он им покажет!»