— Ура! Да здравствует цивилизация!
В коридоре собралось, по-видимому, все население квартиры. Кричали:
— Мочалка Пырьева слева! На верхней полочке мыло Козинцева! На нижней — Райзмана. Берите какое хотите! Мыло, мыло берите! В углу пырьевская мохнатая простыня! Вытирайтесь ею! А голову — полотенцем Сюзанны, оно с другой стороны. Мойтесь, мойтесь!
Они действовали. Они, по-видимому, перетаскивали мои вещи на балкон. Райзман сунул мне чистую пижаму.
Когда я проходил в этой пижаме, испытывая блаженную чистоту, перекатывающуюся по всему телу, в коридоре уже никого не было, и я вошел в комнату Юли. Запахло яичницей, которую жарила на плитке Сюзанна; Райзман рассказывал, как Черкасов убеждал наркома, а тот говорил: «Так ведь он, дорогой товарищ, обиделся на нас, наверное, а? И не будет вам писать, а?» «Он не будет? — своим срывающимся с баса на дискант голосом прерывал наркома Черкасов. — Да у него карандаш из рук не вырвешь, спросите у Эйзена!» Юля показывал все это в лицах — и узенькие хитренькие глаза наркома, и размахивающего руками Черкасова, и Эйзера, который с важностью богдыхана разводил руками: «Ну что вы, право, не зря же мы просим…»
— Садитесь кушать, — гремя посудой, озабоченно говорила Сюзанна. — Извините, я даже не успела причесаться.
А когда я уже сидел за столом, наслаждаясь ее сказочным угощением, не вытерпев, спросила:
— А все-таки… за что же вас?
— Глупости говоришь, — сердито прервал ее Райзман.
— «Глупости», но не бывает же, чтобы ни за что?
— Перестань! Раз и навсегда запомни: не болтай об этом! Ведь вот он молчит. Ну и правильно. — Юля повернулся ко мне. — Кошмар с ними! Теперь ложитесь отдыхать, пока вытрясут ваши вещи. Вы не представляете, Сережа, когда я вернулся из последней поездки, Сюзанна нашла у меня вошь.
— Это бывает, — сказал я. — Особенно в международном, там она легче задерживается.
Сюзанна, не выдержав, так и покатилась от смеха:
— Вы не стесняйтесь, ложитесь. Юка, поверх одеяла я положила палас.
— Полосатый? Правильно сделала. Вам удобно?
— Не то слово. Блаженство.
Я лег. Усталость, смешанная с сытостью и продолжающимся ощущением чистоты, дымкой и негой, уносила меня куда-то. Юля, подсев ко мне, рассказывал про то, что гостиница «Дома Советов» полностью отдана эвакуированным мосфильмовцам и ленфильмовцам. Это целый Ноев ковчег! И мне там тоже выделена комната — я отдохну, и меня он отведет туда, я увижу много знакомых. Кстати, сценарная студия здесь. Ее возглавляет Коварский[92]. Мика Блейман[93] очень обрадовался, как только узнал, что я приеду. Были Зощенко и Паустовский, совсем недавно уехали, но остались хорошо мне знакомые сценаристы-москвичи — Папава, Маша Смирнова[94], Гранберг. Вообще как-то все устроилось, терпеть можно… Юля рассказывал, какие фильмы снимаются на студии, об «Иване Грозном» Эйзенштейна, о боевых киносборниках и с юмором изображал Анну Николаевну Пудовкину, изобретательнее всех производившую обмен тряпья на рынке, а я в ответ начал было рассказывать, как ловко обменял его шоколадную трюфельку на пробку, но в этот момент отворилась дверь и в комнату вплыло чудо: златокудрый ангел в голубом появился передо мной.
— Боже мой, Сережа, почему вы смотрите на меня таким диким взглядом? Не узнаете? Я — Софочка, Софочка Магарилл[95].
— Конечно, узнаю, — пролепетал я. — Но этого не может быть! Подойдите, подойдите ко мне! Я дотронусь до вашей руки, чтобы убедиться, что это не сон!
Мог ли я объяснить, что потрясение мое было естественно. Я привык видеть женщин в ватниках, неотличимых от мужиков и солдат, говорящих хриплыми, простуженными голосами, торгующих на рынке и на вокзалах, самоотверженных тружениц, забывших, что они женщины, пропахших вокзальной хлоркой, с ожесточенными и вместе с тем готовыми на великую самоотдачу сердцами, загнавшими вглубь остатки нежности, только таких женщин я видел, а тут это «видение» — иной мир! Он как бы воплотился для меня в Софочке, и я сказал ей, что, глядя на нее, жизнь, несмотря ни на что, полна чудес.
— Вот вы это и объясните нам. А то мы забыли об этом, — говорила она смеясь.
Невозможно было не довериться и не подружиться с нею. С женской чуткостью она уловила, сколь много меня унижали. И с той же чуткостью, незаметно, под разными предлогами, подкармливала меня, понимая, сколь высокомерно щепетилен человек, длительно голодавший. Но, какую бы заботу ни проявляли ко мне люди, я продолжал смотреть на них настороженно. Из «Дома Советов» в студию норовил ходить не по главной улице, а боковыми улочками, чтобы не встречать знакомых. Мне казалось, что я поставлю их в затруднительное положение, ибо как-никак я «социально опасный» и могу скомпрометировать их. Она возмущалась и заставляла меня идти непременно по главному, самому оживленному проспекту, сердито говоря, что я не волк, что я не понимаю, что на свете гораздо больше добрых, чем злых и трусливых людей, что сейчас совсем другое время, чем то, какое было до войны. Я еще не знал, что она права, и подчинялся ей, преодолевая свой недостойный страх.
94
95