Большинство студентов, получивших места в общежитии, были так дурно одеты, что нам решили выдать мундиры бывших воспитанников Лазаревского института: черного цвета с ярко-красными, подпирающими щеки воротниками, с золотыми пуговицами. Пуговицы заменили обыкновенными, «штатскими». Мундиры не всем пришлись впору — кому широк, кому узок. Брюки остались наши — у кого солдатские, в сапоги или в обмотки, у кого навыпуск. Головные уборы у всех были разные: солдатские фуражки, ушанки, даже шляпы. Когда мы собрались в столовой, переряженные в это странное платье, то наша кухарка Серафима только всплеснула руками: мы были похожи на разгромленное царское войско при отступлении. А кто-то из нас (дело было весной) вышел в этом наряде на улицу и был задержан милиционером, как подозрительный обломок империи. Директор Института арабист Атая, приказал мундиры снять. Летом кое-кому удалось выменять их на муку. Но это были счастливцы. Повезло и мне: мой мундир уехал в Борисполь на Украину, где стояла батарея моего зятя. Вместо мундира я получил около пуда муки — колоссальная поддержка по тем временам. Наш паек был нищ и скуден. У нас был утренний чай (чаще кипяток без всякой заварки) с половиной дневного хлеба (200 граммов), в четыре часа — обед.
Столовая находилась в полуподвальном помещении. Лед не стаивал зимой по углам. В столовой, как и в классах, и в нашей комнате, мы пальто не снимали. Мы раздевались лишь ложась спать, ныряли под одеяло и накидывали на себя пальто. Изо рта валил пар. Но у нас было веселое настроение. Мы голодали и холодали одинаково, это важно. И все кругом голодали и холодали. Мы отнюдь не были беднее других. Конечно, трудновато было держаться на кипятке с краюшкой глиняного хлеба, на обеденном брандахлысте с несколькими капустными волокнами, на двух посиневших от мороза картофелинах и на кашице, едва прикрывавшей дно тарелки, с янтарным кружочком льняного масла посередине.
Больше всех страдал от голода громадный Голомбек. Если кто-нибудь из нас получал посылку, она делилась по-братски. Само собой так получилось. В голову никому не могло бы прийти поступать иначе. Но вот однажды наш бедный Голомбек скрыл от нас свои запасы и ночами, когда все спали, тихо, по-воровски глотал куски сала и грыз очерствелые домашние лепешки. Мы застукали его. Он был предан позору. Как грозные судьи, мы стояли перед ним, закутанные в одеяла. Он даже и не думал оправдываться, он просил пощады, почти плакал от стыда. И когда после этого трагического случая, вновь пришла на его имя посылка, он торжественно поставил ее на стол, предложив разделить поровну. В общий котел мы взяли лишь небольшую часть и с жаром доказывали, что при его грузчиковой силище он, Голомбек, как никто из нас, нуждается в дополнительном питании. Он пытался отказываться. Но закон нашего общежития во всех случаях был тверд, и это был закон дружбы.
«Какая прекрасная у нас жизнь», — сказал мне Ким-Вон. Он стал хрупкий, восковой, очень осунулся за год, и белки его глаз совсем пожелтели.
Конечно, было трудно. Свою энергию мы тратили беспощадно, не считаясь ни с чем: всюду надо было успеть. Утром лекции (у меня еще Университет), потом Румянцевка, часами сидели мы там, потому что именно там накапливались знания, как раз те, к которым влекло независимо ни от каких лекций и учебных занятий.