Закончив чтение, Булгаков посмотрел на меня и вздохнул:
— Ну, каков Михаил Евграфыч? И ведь печатают! А как не печатать? Зачислен в святцы борцов за передовые идеи! Лопнуть можно от зависти!.. Эх, классики, классики! И еще жаловались, что пишут в намордниках! А нам, а мне что дозволено? Не писать ли стишки вроде таких:
Тут он взорвался:
— К чертовой бабушке! Не согласен!
Пожалуй, это был один из моих последних разговоров с ним о литературе.
Приближался конец.
Осенью 1939 года он с Леной уехал в Ленинград. Дел у него там не было. Просто хотелось пожить в гостинице бездумным и праздным путешественником. Побродить по городу. Без суеты. Посидеть в ресторане. Спать сколько влезет. Не звонить знакомым. Лишь в крайнем случае. И прожить там как можно дольше. Но это не удалось сделать.
В Ленинграде болезнь его открылась. Резко ослабло зрение. Врачи определили остро развивающуюся высокую гипертонию. Он знал, что это склероз почек, и знал, к чему это должно привести. Ему посоветовали возвращаться в Москву. В Москве его уложили в постель.
Я пришел к нему в первый же день после их приезда. Он был неожиданно спокоен. Последовательно рассказал мне все, что с ним будет происходить в течение полугода — как будет развиваться болезнь. Он называл недели и месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. Я не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному.
Воспользовавшись отсутствием Лены, он, скользнув к письменному столу, стал открывать ящики, говоря:
Смотри, вот папки. Это мои рукописи. Ты должен знать, Сергей, где что лежит. Тебе придется помогать Лене.
Лицо его было строго, и я не посмел ему возражать.
Но имей в виду, Лене о моих медицинских прогнозах — ни слова. Пока что — величайший секрет. — И снова скользнул в постель, накрывшись одеялом до подбородка, и замолк.
В передней послышались голоса. Вернулась Лена и застала нас, разговаривающих о разных разностях, не имеющих отношения к его болезни. На ее вопрос, как он себя чувствует, ответил:
Неважно, но ничего!
Я бывал у него каждый день. Пытаясь восстановить факты его жизни, предложил игру в навязчивого журналиста, приставшего с вопросами к знаменитому писателю.
Ты хитришь, — сказал он, но игру принял.
В дальнейшем она развлекала его, и я записал несколько таких шуточных бесед, состоявших из вопросов и ответов. Несколько листков случайно сохранилось. Вот эта запись:
«Он. Мне непонятно все-таки, уважаемый товарищ, зачем вы ко мне пристаете?
Я. Мировому человечеству интересна каждая подробность вашей жизни.
Он. Я согласен, это так. Но я обязан все же по благородству своего характера предупредить вас… (Тут он прищурился и добавил.) — Я, дорогой мой, „не наш“ человек.
Я. Быть может, как раз поэтому вы и представляете особый интерес?
Он. (уже с непритворным негодованием). Это отвратительно, что вы говорите, голубчик! Я наш человек, а „не наш“ — это я сам выдумал, сам подстроил.
Я. Простите, не понял.
Он. Вчера вы допрашивали меня о начале моего литературного пути.
Я. Совершенно верно. Я весь внимание.
Он. Именно тогда я и подложил себе первую свинью.
Я. Каким образом вам удалось это сделать?
Он. Молодость! Молодость! Я заявился со своим первым произведением в одну из весьма почтенных редакций, приодевшись не по моде. Я раздобыл пиджачную пару, что само по себе было тогда дико, завязал бантиком игривый галстук и, усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом. У меня даже где-то валяется карточка — я снят на ней с моноклем в глазу, а волосы блестяще зачесаны назад. Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана я извлек дедовскую „луковицу“, нажал кнопку, и мой фамильный багет проиграл нечто похожее на „Коль славен наш Господь в Сионе“. „Ну-с?“ — вопросительно сказал я, взглянув на редактора, перед которым внутренне трепетал, почти обожествляя его. „Ну-с, — хмуро ответил мне редактор. — Возьмите вашу рукопись и займитесь всем чем угодно, только не литературой, молодой человек“. Сказавши это, он встал во весь свой могучий рост, давая понять, что аудиенция окончена. Я вышел и, уходя, услышал явственно, как он сказал своему вертлявому секретарю: „Не наш человек“. Без сомнения, это относилось ко мне.