В одной из верхних полутемных комнат жил таинственный человек — Гнеденко, художник и фотограф, прежний заведующий подотделом. О нем ходили слухи, что он безнадежно болен и что он непризнанный гений. Он никогда не показывался, и бывал у него только я. Комната была загромождена неотремонтированной музейной мебелью. На креслах, стульях, у стен стояли картины без рам и в рамах, изображавшие один и тот же, я сказал бы, мучительно скопированный пейзаж, и большие окантованные фотографии, раскрашенные от руки. Это и были его непризнанные работы. А сам он, задумчиво вдохновенный, всегда лежал на кушетке. При моем появлении он болезненно морщился.
— Не смотрите, не смотрите, это еще не готово, я еще не доволен, — говорил он раздраженно.
Я покорно переворачивал стоявшую на стуле возле его кушетки картину (все тот же пейзаж).
— Осторожно, еще не просохла, — говорил он и утомленно закрывал глаза.
Маленькая женщина, бесшумно двигаясь, служила ему.
— Сегодня кашлял меньше, сделал два этюда, — благоговея шептала она, и совсем понизив голос: — Нуждаемся в жирах и молоке. Сходила в Губпродком, обещали.
Через год они уехали в Крым, и их комната превратилась в «запасник» музея.
Внизу разместились экспонаты. В большинстве они составились из мебели, бронзы, картин и книг, вывезенных из горящих поместий губернии. Первыми этими экспедициями еще руководил Гнеденко. Я сидел в креслах с фарфоровыми медальонами на спинках. На медальонах были изображены дамы и кавалеры в напудренных париках. Зимою, в ушанке, не снимая шинели и дыша на руки, я углублялся в бумаги, переписанные круглым детским почерком моего секретаря Кости Швабельблита, сына местного портного. Он был веселый и лукавый парень, черный как жук.
В театре я сидел в директорской ложе. Пыльные бархатные занавески с золотыми кистями обрамляли ее. Это была бывшая губернаторская ложа, она до отказа заполнялась теперь приятелями Кости. Фома Строгачов-Бобров, главный режиссер Гортеатра, в прошлом антрепренер и актер, драматический и опереточный, подхватывал меня под руку и, понизив голос, допытывался:
— Говорят, гарнитурчик прибыл не то из Юхнова, не то из Боровска?
— Прибыл.
— Из какой же усадьбы?
— Не знаю еще.
— Знаете. От Шеншиных. Восемнадцатый век. Опять в музей думаете? А надо бы в театр. Нет у нас стильных гарнитурчиков.
— С Малининым посоветуюсь.
— Ну, Дмитрий Иванович не отдаст, — вздыхал Фома, — а народ в театре просвещается, не в музеях, между прочим…
Он враждовал с Краеведческим музеем, директором которого был мой учитель истории Дмитрий Иванович Малинин.
…Гимназия вспоминается мне как предрассветное, холодное утро, когда, неврастенично ежась, входишь в класс с его специфическими запахами мастики и невыдохшегося дыхания сорока человек, смешанного с сырым, свежим воздухом, потому что только что настежь были открыты окна. И потом сидишь где-то в глубине класса, впереди аккуратненькие, под машиночку взятые макушки товарищей, их торчащие и прилизанные уши, сидишь и по-рабьи ждешь, что сейчас вызовут к доске — и будешь стоять столбом, и заученно отвечать, и страдать, что от этой заученности ты жалок и даже угодлив. Я ненавидел гимназию! И февральскую революцию приветствовал, стоя на перевернутых партах с криком: долой!.. А кончал уже «Единую трудовую школу 2-й ступени», в которой все шло вверх тормашками: вольница! Напуганные преподаватели были осторожны и вежливы с нами. Большинство из нас учились спустя рукава. Только Дмитрий Иванович в своем поведении не изменился ни на йоту. Класс замирал, как прежде, когда он входил. Он был сух, деловит, обрывая всякие посторонние разговоры, в которые его хотели вовлечь ученики. Он говорил и позволял говорить только о том, что имело прямое и самое узкое отношение к его урокам.
Закончив «государственные дела» в своем подотделе Искусств, я, хотя и не всякий день, отправлялся в школу, где сидел за партой как обыкновенный ученик, и Дмитрий Иванович, увидав меня и сказавши — ну-с? — вызывая к доске и посмеиваясь в свою толстовскую бороду, не мог отказать себя в удовольствии погонять меня по всему курсу. А на следующее утро появлялся в моем служебном кабинете и, опустившись в кресло с фарфоровым медальончиком и чуть склонивши голову, докладывал мне о нуждах музея.