Бредихин направился на фабрику. По дороге он принялся сочинять новую листовку. Бог не поцеловал его в уста, поэтому листовка вышла в прозе.
«Все высокие слова утратили у белых свое значение. Что такое патриотизм? Это кровь, пролитая народом за то, чтобы Врангель и его камарилья хлестали шампанское и жрали черную икру.
А что такое — измена Родине?
Это нежелание народа отдавать свою жизнь за то, чтобы Врангель и его камарилья жрали черную икру и хлестали шампанское».
И опять Леська сидит над «ундервудом» и выстукивает одним пальцем свою прозаическую эпиграмму.
И вдруг он почувствовал за окном человека. Занавески были задернуты. Леська пригнулся к полу, подобрался к окошку и взглянул в щелочку: там торчал глаз Денисова. Леська отдернул занавеску.
— В чем дело?
— Что ты тут в конторе срабатываешь?
— Готовлюсь к экзамену.
— А ну покажь.
— А что ты понимаешь? «Покажь»!
— А я говорю, покажь! — грозно зарычал Денисов.
— А ты кто такой — легавый?
Денисов отскочил.
— Ладно. Узнаешь, кто я такой.
Мастер повернулся и пошел к себе.
Так. Как это Леська сразу не раскусил Денисова? Его смутило звание члена правления Союза пищевиков.
Остаток ночи Елисей провел на улицах, и к утру очутился перед домом № 2 по Архивной. На двери ящик для писем и медная табличка: «Градской глава Николай Николаевич Коновницын».
Открыла ему молодая.
— А-а, надумали?
— Если я вам еще нужен…
— Нужен, нужен! Входите.
За столом сидели: старая дама, юноша с забинтованной рукой и… Стецюра.
— Здорово, Елисей!
— Здравствуйте.
— Садись, поправляйся.
— Да, да, садитесь, молодой человек. Зиночка, налей господину студенту кофею,— сказала старая дама.
Юноша глядел на Леську в упор.
— Я вас где-то видел. Где?
— Может быть, в университете?
— Да. Припоминаю. Как вас зовут?
— Елисей Бредихин.
— А меня Валерием. Валерьян Коновницын. Я душевнобольной, а этот человек усмиряет меня, когда я впадаю в транс. Он очень хорошо это делает, позавчера даже руку мне вывихнул. Но разговаривать с ним не о чем. Подобно тому, как на струнах теннисной ракетки нельзя сыграть элегию Поппера, так из его души невозможно вызвать ни одной благородной эмоции.
— Значит, я могу быть вольным? — по-солдатски спросил Стецюра.
— Если молодой человек согласен остаться,— начала было старая дама.
— Согласен! — прервал ее Стецюра.— Он согласен. А ваш Валерьян мне и самому надоел. Давайте, маманя, учиним расчет.
— Пойдемте в другую комнату,— сказала старушка.
— Прощевай, борец! — иронически бросил Стецюра Бредихину.— Долго тут загорать не будешь. Этот закачанный парень…
Он махнул рукой и ушел за хозяйкой.
— Итак, вы студент? — спросил Валерьян.— На каком факультете?
— На юридическом.
— Зина! — возмущенно крикнул Валерьян.— Но ведь я просил нанять мне филолога!
— Мы и хотели, но филологи такие щуплые.
— Видите ли,— начал Валерьян, так упорно глядясь в Елисея, точно видел в его лице свое отражение.— Изо всех изобретений человечества одно из самых великих — любовь. Может быть, человек именно этим и отличается от животного. Звери, птицы, рыбы, насекомые любви не знают. Они сходятся, повинуясь могучему инстинкту продолжения рода. К инстинкту сводится все, даже горячее материнское чувство, толкающее животных на подвиг и на жертву, чтобы спасти детеныша. Но как только детеныш подрос и превратился в переярка, мать предоставляет его самому себе, а если он почему-либо не уходит,— показывает ему зубы и прогоняет прочь: у нее теперь новая забота — выметать и воспитать новое поколение. Пройдет год-другой, и, встретив в лесу своего выросшего сына, мать просто не узнает его. Он для нее совершенно чужое существо.
Пока Валерьян говорил, Леська думал о том, что здесь для него тихая пристань. Прапор Кавун никогда не догадается искать Бредихина в доме бывшего городского головы. Значит, он на всем готовом может спокойно дожидаться прихода Красной Армии. От этого сознания у Леськи стало легко на душе. Бездомный нашел гнездо. Оно было чужим, но достаточно теплым.
— Таким образом,— продолжал Валерьян,— инстинкт, заставляющий зверя самозабвенно заботиться о детях, не вырастает до уровня любви именно к данному ребенку. Тут любовь вообще. Гегель сказал бы, что здесь не зверь любит зверя, а природа в нем любит самое себя. Не то человек. Обладая столь же мощным инстинктом продолжения рода, ибо и он принадлежит животному царству, человек облагородил этот инстинкт тем, что внес в свои отношения с особью другого пола оценку личности.