Одни из людей, сюда относящихся, всего только и делали, что подобострастно перефразировали слова Гоголя; другие трактовали совершенства Иванова с точки зрения технической, классной, чисто академической; наконец, третьи, главные, восхищались картиной Иванова ничуть не из-за нее самой, а из-за соображений совершенно посторонних. Иванов был для них не источник, а предлог лирических порывов, восторгов и негодования, наставлений, гнева и упреков, ликования и жалоб. Ивановым и его картиной иные восхищались уже заблаговременно, не видав еще их: „Сколько лет ждали мы, — говорит Хомяков, — чтобы Иванов кончил свою картину, свою «одну» картину, и как-то мысль свыклась с тем, что одна только и будет картина от него, что он кроме этой картины ничего не напишет. Патриотическая московская партия тотчас отвела ему то место, которое давно было вакантно — место истинно русского художника. «Иванов был в живописи тем же, чем Гоголь в слове, и Киреевский в философском мышлении», — говорила и писала партия и, не глядя на картину Иванова, трактовала о «национальности» (которой в этой картине именно-то и не было); трактовала о самом художнике, как об одном из тех великих русских призванников, которых «труд не есть труд личный, а общенародный русский», и после которых «жатва будет всемирная». Не то было важно, что именно вложено в картину, и каковы ее художественные формы и подробности, а то, что «Иванов (как писал Хомяков) не мог не быть выше всех остальных художников, коль скоро имел счастье принадлежать не пережитой односторонности латинства, а полноте церкви, которая пережита быть не может… Картина Иванова- совершенство жиеописи эпической, т. е. стенной, церковной. В ней предчувствие иконописи, и далее этого никто не доходил». Понятно, что при таком взгляде очень приятно и полезно было вдруг занести в свои списки своего собственного художника, который превосходит остальных живописцев целого мира и тем, между прочим, оправдывает слова Гоголя, что «глубоко заронилось в природу славянскую то, что скользнуло только по природе других народов», и что, «косясь, постораниваются и дают дорогу России, мчащейся и вдохновенной богом, другие народы и государства». Поэтому все те люди, преимущественно москвичи, которые твердо верят всему этому, не щадили ничего, чтоб высказать об Иванове словесно и печатно все, что только им приходило в голову патриотического и национального, и Хомяков однажды даже объяснил Иванову прямо в глаза, что он именно тем-то и велик, что «был учеником иконописцев и в то же время уметь смел». Иванов, зная за собой совершенно иное, вероятно, пришел в великое смущение, однакож, молча пожал руку мистическому оратору.
Итак, восхищавшихся Ивановым было мало. Большинство осталось недовольно им. И он это слишком хорошо знал и видел. Неуспех и равнодушие скосили его. Всего шесть недель пожил он в Петербурге и — умер. Значит, он кончил точно так, как свою жизнь начал, как всю жизнь вел, по его собственным словам: в бедах. Какая разница в сравнении с счастливым и давным-давно получившим всякого сорта венцы — соперником его, Брюлловым!
II