Это даже древнее Пушкина, это роднит нас с Пушкиным через Державина». Блок очень увлекался стихами матроса и очень сердился, когда Александра Андреевна говорила, что это барина потянуло на капусту.
Среди спутников Блока в русской и мировой литературе были художники, близкие ему по–особому, такие, отношения с которыми вклинивались в жизнь и биографию. Приходилось слышать от него: «Во мне Стриндберг сидит» или «Цыганская венгерка» мне так близка, как будто я сам написал ее». Так же «лично», изнутри ощущал Блок и творчество Гейне. Нетрудно понять, почему Гейне — романтик и разрушитель романтизма, «неистовствующий, сгорающий в том же огне будущего», — стал человечески, товарищески близок Блоку.
Нетрудно понять и то, почему об этой близости Блок говорил иногда словами жесткими и жестокими: «Есть любовь, о которой можно говорить только ядовитыми, режущими словами». Такая любовь — сухая и горькая любовь зрелого человека — и была для Блока подлинной любовью. К любимому он был беспощаден, как к себе самому, и беспощадность эта возрастала с каждым годом. Это не было пессимизмом, а скорее великой требовательностью к себе, людям, жизни, а также и доверием к прочности самого главного в жизни человека.
В последние годы все это отразилось в его выступлениях, печатных и устных, в его отношении к художникам- $1спутникам», и прежде всего к Гейне, в работе над ним в 1919–1921 годах.
Я не буду здесь касаться предыстории этих отношений — дооктябрьской поры, — это увело бы меня слишком далеко. Вернусь к 1919 году, когда редакционная коллегия «Всемирной литературы» поручила Блоку редактирование собрания сочинений Гейне и он, по собственным словам, «помолодев на десять лет», с увлечением взялся за работу.
Он сразу повел ее не совсем обычным порядком, и его устремления тут же вызвали настороженность некоторых влиятельных представителей академической науки.
Дело в том, что в основе тех споров, которые возникали в связи с как будто частными проблемами творчества Гейне, лежал вопрос об общей его оценке, об основном смысле этого творчества. Для В. Жирмунского — в ту пору еще молодого ученого — Гейне был только романтиком, для А. Волынского — только пламенным поборником иудаизма, для крупнейшего античника Ф. Зелинского — блуждающим огоньком лирики, подверженным смене настроений, для профессоров Браудо, Батюшкова, Сильверсвана — лишь представителем некоего периода в развитии немецкой поэзии. В каждом из этих определений заключался кусочек правды, но «монистического» решения вопроса все они дать не могли. Тот факт, что Гейне был одновременно и романтиком, и разрушителем романтизма, и блуждающим огоньком лирики, и автором «Силезских ткачей», и воинствующим эллином, и пламенным иудеем, и поклонником Шеллинга в философии, и скандальным памфлетистом, — всего этого представители академической науки в расчет не принимали, не пытаясь нащупать взаимосвязь всех обликов поэта, найти «монистическое» решение проблемы — Генрих Гейне.
В поисках «монистических» решений, в попытках понять главное — как соотносится наследие художника с самыми великими, «тектоническими» сдвигами в судьбах человечества — Блока всегда поддерживал Горький, один, кажется, из всех членов редколлегии уловивший сквозь неточность и условность терминологии не только смысл споров о Гейне, но и смысл доклада Блока о крушении гуманизма.
Блок и Горький — тема особая, и о том, каковы были их отношения в 1918–1920 годах — в период работы в издательстве «Всемирная литература», — я знаю только «односторонне». И мне кажется, что отношения эти были больше всего похожи на «интеллектуальный роман», на взаимное восхищение масштабом личности, помогающее идти «поверх» тех или иных разногласий. И еще мне кажется, что и тогда, и раньше (о великой любви и уважении к творчеству и личности Горького Блок говорит в статьях, дневниках, письмах с начала 900–х годов) Блок был справедливей и беспристрастней в оценках Горького, чем Горький в оценках Блока.
Что касается отношения Блока к академической части редколлегии, то тут было и много забавного. Блок признавался мне, что в нем до сих пор живо студенческое чувство к профессорам — смесь уважения и почтительной неприязни, а также и досады на разрыв между огромным объемом знаний и академической косностью или даже тупостью в восприятии искусства. Общее определение «профессора» не препятствовало особому отношению к тем редким представителям этого «рода», в работах которых сумма знаний сочеталась с артистизмом и способностью к обобщениям.