А как вам знаменитый ТУ-104, имевший два несопоставимых показателя комфорта: телефонную связь между салонами и примитивную вентиляционную систему. И этому величайшему порождению технической мысли запретили приземлятся в аэропорту Лондона, так как английские медики посчитали, что лицезрение этой «инопланетной» аэроконструкции пагубно отразится на психике местных жителей.
Но при всем при этом мы не раз поражались эрудиции, знаниям россиян. В последний вечер нашего пребывания в Москве один молодой человек лет 25-и остановил меня на улице и спросил, откуда я. Он сказал, что пишет диссертацию о мировой детской поэзии и хотел бы получить сведения о Колумбии. Я назвал ему Рафаэля Помбо — одного из самых известных наших поэтов ХIХ века. Он аж покраснел от обиды: «Разумеется, о Помбо я все знаю». И за кружкой пива в течение нескольких часов он читал мне на неплохом испанском антологию латиноамериканской поэзии для детей. Для меня это было настоящим шоком. Далеко не каждый латиноамериканец может с таким вдохновением декламировать сочинения поэтов нашего континента. Боюсь, русских мне не понять никогда. Конечно, чужая душа потемки, но души россиян — просто кромешная тьма!
Удивительно, но советские люди считали себя изобретателями многих вещей, уже давно успешно использовавшихся на Западе. В Москве конца 50-х годов вы могли встретить человека, который безапелляционно заявит, что изобрел… электрический холодильник. И он не врун и не сумасшедший, он действительно мог своими руками собрать холодильник. Все дело в том, что русские на протяжении нескольких десятилетий в пугающем одиночестве бились как рыба об лед, чтобы изобрести то, что давно стало повседневностью за пределами «железного занавеса». И за это их никто не в праве винить. Так было предначертано. И мы ни в коем случае не насмехались над россиянами. Мы с интересом слушали их, поражались их непосредственности, открытости, незаурядности. И несмотря на то, что на дворе стояла «хрущевская оттепель», повсюду мне мерещился ехидно улыбающийся в усы грузин с неизменной трубкой в зубах.
Я говорил о Сталине со множеством людей, точнее, пытался заговорить, потому что, как правило, они старались перевести разговор на другую тему. Чуть ли не у всех подряд я спрашивал с притворной наивностью и обдуманной жестокостью: «Правда ли, что Сталин был преступником?» Отвечали мне с невозмутимым видом цитатами из разоблачительного доклада Хрущева (хотя этот доклад был секретным, о нем знала вся страна). Но многие высказывались довольно свободно, полагая, что комплексный анализ может спасти миф. Один молодой советский писатель сказал мне: «Должно пройти много времени, прежде чем мы поймем, кем же был на самом деле Сталин. Лично меня в нем не устраивало лишь то, что он хотел управлять самой большой в мире страной, будто торговой лавкой». Мы спросили одного музыканта из Ленинграда, есть ли разница между эпохой Сталина и современным СССР. Он, не колеблясь, ответил: «Разница в том, что сейчас мы верим». Пожалуй, это было самое любопытное обвинение в адрес Сталина.
Как-то мы с Плинио ехали в театр на такси, и к нам подсела пожилая сеньора. Ей было лет 60, она была волнующе похожа на героиню пьесы Жана Кокто и с пулеметной скоростью тараторила на пяти языках. Она сказала, что работает в Театре им. Горького оформителем. Эта сеньора уверяла нас, что строительство социализма в СССР в скором времени потерпит крах, что новые руководители страны неплохие, но вынуждены тратить все свое время и силы на исправление ошибок прошлого. Когда Плинио спросил, кто виноват в этих ошибках, она наклонилась к нам и произнесла по-французски: «Le moustachu» («Усатый»). Всю дорогу она пользовалась этим прозвищем и ни разу не назвала Хозяина по имени. Наша новая знакомая ненавидела Сталина, не признавала в нем никаких заслуг, отзывалась о нем без малейшего почтения (наверное, так не говорят даже о Пиночете самые ярые чилийские патриоты). Она обрушила на Сталина водопад обвинений в массовых убийствах, терроре против собственного народа, сфабрикованных судебных процессах. По ее мнению, будь Сталин жив, уже вспыхнула бы третья мировая война, а этот фестиваль в Москве не был бы возможен, никто не решился бы покинуть своих квартир, а агенты — палачи Берии перестреляли бы всех делегатов. Понятно, что она слишком сгустила краски, но во многом, несомненно, была права.
Эта сеньора рассказала нам о друзьях своего прошлого — известных писателях, артистах, театральных деятелях. Практически все они были репрессированы при Сталине, и сама она жила в постоянном страхе. Она говорила, что самая свободная страна в мире — Соединенные Штаты, но она может жить только в Советском Союзе. Она любила Россию и, как ни странно, не была антикоммунисткой, искренне радовалась тому, что в Китае пришли к марксизму, но обвиняла Мао Цзедуна в том, что он повлиял на Хрущева и тот не разрушил до основания миф о Сталине. Когда мы подъехали к зданию театра, наша попутчица сказала: «Мы называем его „Театром Картофелин“. Лучшие его актеры лежат в земле». Нет, эта женщина не была сумасшедшей, но, как ни печально, в советском антураже выглядела таковой. Она жила в той среде, где суть вещей была видна с наибольшей ясностью.