Илья Эренбург относился к матери с нежностью:
«Мать моя дорожила многими традициями: она выросла в религиозной семье, где боялись и бога, которого нельзя было называть по имени, и тех „богов“, которым следовало приносить обильные жертвоприношения, чтобы они не потребовали кровавых жертв. Она никогда не забывала ни о Судном дне на небе, ни о погромах на земле <…>. Мать была доброй, болезненной, суеверной: она страдала легкими, куталась, редко выезжала из дому, возилась с сестрами, со мной, писала по-еврейски длинные письма многочисленной родне»[3].
Отца писателя все звали Григорий Григорьевич; был он, как теперь бы сказали, предприниматель, купец 1-й гильдии; несколько лет работал директором Хамовнического медопивоваренного завода в Москве, затем в страховой компании «Россия». В Москве он имел широкий круг знакомств, любил веселье, дома бывал редко, ограничиваясь в основном материальным содержанием семьи; живал в номерах «Княжьего двора» (в 1922 году Эренбург вспоминал, как гимназистом «жил с отцом в номерах „Княжий двор“; мне нравилось, что можно позвонить — и половой приносит самовар, плюшки»[4]). «Отец мой принадлежал к первому поколению русских евреев, попытавшихся вырваться из гетто. Дед его проклял за то, что он пошел учиться в русскую школу. Впрочем, у деда был вообще крутой нрав, и он проклинал по очереди всех детей; к старости, однако, понял, что время против него, и с проклятыми помирился»[5]. И еще из воспоминаний: «Отец мой, будучи неверующим, порицал евреев, которые для облегчения своей участи принимали православие, и я с малых лет понял, что нельзя стыдиться своего происхождения»[6].
Родители Ильи Эренбурга поженились в Киеве 9 июня 1877 года, потом переехали в Харьков; в 1881 году родилась дочь Мария, в 1883 — Евгения, в 1886 — Изабелла; затем вернулись в Киев, где родился Илья. В сентябре 1895 года семья Эренбургов переехала в Москву, где жила до 1918 года.
Илья рос болезненным ребенком — у него были слабые легкие (в мать), и, по свидетельству личного врача семьи Эренбургов М. Е. Гамбурга, до 1904 года он перенес воспаление легких и дважды воспаление плевры, летом 1904 года заболел брюшным тифом, «после чего, — писал в 1908 году тюремному начальству Эренбурга д-р Гамбург, — я часто наблюдал у него припадки больной истерии: неудержимый плач и хохот, которые заканчивались бессознательным состоянием»[7]. Родители беспокоились за единственного сына, баловали его, прощая все, что он вытворял. («Меня избаловали, и, кажется, только случайно я не стал малолетним преступником»[8].) Его изобретательные выходки становились все более опасными: если поначалу он, скажем, заворачивал селедочные хвосты в бальные платья старших сестер и в одежду гостей или, как вспоминает персонаж романа «Хулио Хуренито», именуемый Ильей Эренбургом, в 8 лет избивал сестер живым котом, накрутив его хвост на руку[9], то потом уже поджигал дачу и т. д. В гимназические годы он не унялся: как свидетельствует участница гимназической социал-демократической организации А. Выдрина-Рубинская, «Эренбург, несмотря на свои исключительные способности, ладил далеко не со всеми благодаря своим эксцентрическим выходкам, составляющим отличительную черту его характера»[10]. Потом в голодные, бездомные парижские годы на это наложилось употребление гашиша, с которым его познакомил Модильяни. Приступы истерического, страшного хохота накатывались на него и в Киеве в 1919 году[11], потом, правда, все реже, но это случалось даже после Отечественной войны[12].
В семье Эренбургов дети не получили еврейского образования, хотя родители говорили между собой на идише, когда не хотели, чтоб дети их поняли.
Илья поступил в первый класс Первой московской мужской гимназии на Волхонке, выдержав жесткие экзамены за подготовительный класс (нужно было преодолевать процентную норму: хотя гимназия и была платной, действовало правительственное ограничение на прием евреев). К гимназии готовился с репетитором и помнил его потом всю жизнь — М. Я. Имханицкий оказался тайным гипнотизером и все-таки приструнил, внутренне озадачив, ребенка, с которым к тому времени уже никто не мог справиться.
В мемуарах «Люди, годы, жизнь» есть розоватая дымка на том, что касается проблемы антисемитизма, как ее чувствовал маленький Эренбург: интеллигенция-де тогда этого стеснялась. Мемуары — не документ прошлого, но совет будущему и попытка усовестить настоящее. В ранних воспоминаниях Эренбург — жестче и прямее. Например, в «Люди, годы, жизнь»: «Когда я пришел впервые в гимназию, какой-то приготовишка начал петь: „Сидит жидок на лавочке, посадим жидка на булавочку“. Не задумавшись, я ударил его по лицу. Вскоре мы с ним подружились. Никто больше меня не обижал»[13]; в автобиографии 1922 года ту же песенку поет не один приготовишка, а «соседи»[14]; в «Книге для взрослых» (1936) это выглядит иначе: «В гимназии сверстники кричали мне „жид пархатый“, они клали на мои тетрадки куски свиного сала»[15]. Если потом от Эренбурга и отстали, то потому, что он оказался не маменькин сынок; его эксцентричности, возможно, и побаивались. С малых лет Эренбург тянулся к старшим (только под старость — к молодым); сначала внутри класса, потом к старшеклассникам.