Но что не удалось Нимвродам, не удалось Александрам и Августам, Лаврентиям, всем дерзновенным господам, желавшим объединить человечество под скипетром своим и пользоваться силами послушных народных масс, то удастся, наверно, самим массам, когда слияние их с высшими культурными задачами нашего вида станет совершившимся фактом. Конечно, и для этого нужна гегемония, но уже не Нимвродов, а самого народа, могучего поддерживающей его исторической стихией. Эти мысли шевелятся в голове, эти чувства напевают в сердце, когда любуешься великой фреской, которой Беноццо ответил на гениальную и страшную фреску своего предшественника.
5. «Не я, но ты». «Св. семейство» Синьорелли
Живопись эпохи Возрождения, быть может, наилучше отразившая в себе духовную жизнь общества, весьма многообразна и сложна по своим темам и тенденциям. Помимо разницы школ, возникших в отдельных культурных центрах Италии, мы усматриваем в разноцветной и блистательной ткани, созданной руками великих мастеров XIV, XV и XVI веков, как бы отдельные линии, цепи, серии художников, связанных между собой своеобразной духовной преемственностью. Так, великий благоразумный Джотто, во многом предшественник Лютера, с его мещанской реформацией христианства, является родоначальником ряда художников здравой, уравновешенной жизнерадостности: эта линия проходит через изящно веселого Филиппо Липпи, через пластично спокойного Гирландайо и других, находит свое завершение и свой апофеоз в великом поэте семейного счастья— Рафаэле. Другая линия зачинается беспокойной мистической прелестью сиенцев, продолжается Орканьей, приобретает изумительную и трагическую сложность в художественном мире, •созданном раздвоенной душой Боттичелли, и завершается в бездонной и загадочной мудрости Леонардо, пройдя сквозь удивительную и мало еще оцененную психику Филиппино. Третья линия — линия силы, гордости, мужества — представлена Поллайоло, Кастаньо, Мантенья, Синьорелли и заканчивается в душе, быть может, слишком сильной для своего времени и потому страдальческой — в титанической душе Микеланджело. Об одном произведении непосредственного предшественника Микеланджело, мало известного у нас, но истинно великого Синьорелли, и хочу я говорить в сегодняшнем письме. Это небольшая круглая картина, находящаяся во флорентийских Уффици и изображающая «Святое семейство».
На картине три фигуры: св. Иосиф, богоматерь и маленький Иисус. Все три фигуры — глубоки и значительны, все три — трагичны, но, быть может, наиболее интересна — фигура св. Иосифа.
Итальянские живописцы Раннего Возрождения относятся иногда к этому святому несколько иронически. Словно желая подчеркнуть ту дряхлость его, которая служила полной гарантией в глазах старейшин храма иерусалимского в том, что он будет хорошим стражем для юницы, пожелавшей сохранить свою девственность, художники эти давали ему безбородое, безусое, костлявое лицо кастрата.
Эту–то черту сумел возвести на истинно философскую высоту наш Синьорелли. Его Иосиф громаден. Вы видите перед собой большую сутулую фигуру с мудрой, словно двести лет прожившей головой, с лицом, где странно смешивается суровая и скорбная мужественность и что–то старушечье, острое, незавершенность какая–то, явно отражающая какой–то органический изъян в его существе, сделавший это большое тело и эту большую душу — бесплодными. В морщинах высокого лба, во впалости бронзовых щек, в горькой складке сильных губ вы читаете всю муку былых борений. Иной раз почти кажется, что такое лицо, только с менее благородным очерком, мог иметь скопец–епископ Николас из «Претендентов на корону» Ибсена[47]. Вы помните страшные предсмертные речи Николаса: он хотел быть воителем–царем, идолом женщин, но судьба сделала его трусом, полной противоположностью его собственному идеалу как физически, так и нравственно. Епископ Николас вследствие этого посвятил силы свои лжи и разрушению, беспощадной мести всем счастливым и плодовитым.
Могучие внутренние смятения оставили свои следы и на изрытом страстью лице св. Иосифа. С роковой силой манили недоступные идеалы, роились невыполнимые планы. Не раз, наверно, начинала бушевать в груди неукротимая злоба на судьбу, на бога, наделившего столь богато жаждой великих дел и не отпустившего для них необходимой силы. «Пасынки божий», — говорит Ибсен, с угрюмой жалостью смотря на таких людей.
Но перегорели исполинские пожары, остались только мрачные горы черного угля, черное, черное, но тихое примирение. Густые тени лежат на лице святого, словно траурный креп; но он склонил свое большое широкоплечее тело, свою многодумную лысую голову, склонил перед маленьким кудрявым героем и шепчет своими измученными губами: «Не я, но ты»!
«Не я, но ты», — говорит неуклюжий, могучий, горько несовершенный и страстно совершенства жаждущий Михаил Крамер[48] Гауптмана: «Не я, но… может быть — ты!», и он протягивает к небу на длинных и неловких руках своих маленького новорожденного сына.
А чеховские пасынки божий! целая длинная вереница негероев, вздыхая шепчущих или с энтузиазмом проповедующих о том светлом счастье, которое будет иметь место на земле через несколько сотен лет.
Припоминается мне еще Людвиг Шарф, поэт–чандала[49], как он себя называл, — человек, к которому жизнь была безмерно жестока, но в груди которого постоянно жило страстное чувство привязанности к далекому внуку, счастливому человеку лучшего будущего.
Вспоминается бедный Успенский, с морщинкой мученичества между бровей, так тепло грезивший о «выпрямленном человеке»[50].
Вспоминаются многие, многие.
И проходит передо мною едва знакомая бледная тень.
В моих бумагах есть небольшая тетрадь стихотворений юноши, немало обещавшего и унесенного чахоткой на двадцать втором году жизни. Последнее стихотворение задушевно. Оно хорошо выражает, на мой взгляд, то чувство, о котором я говорю сейчас, и я приведу его.
49
О Л. Шарфе см. в сб. статей Луначарского «Этюды критические» (1925). «Чандала» — так называют в Бенгалии бедняков–земледельцев, «стоя щих вне касты».