Понятно поэтому, отчего Пракситель с любовью остановился на образе Гермеса, вестника богов, идеале юного бегуна, с переходом уже к лукавой изобретательности, к быстрой сметке, побеждавшей грузную силу и мудрость других богов.
Джамболонья, тоже увлекшийся этим идеалом, создал своего прославленного и повсюду столь популярного летящего Меркурия. Но, как ни грациозен и ни воздушен юноша Джанболоньи, одной ногой опирающийся на шар и поднявший другую, тем не менее самая грация его и самый полет свидетельствуют о недостатке вкуса по сравнению с классическим мастером. Тот понимал, что ваятель не должен в неподвижной фигуре стараться схватить движение. Попробуйте долго и внимательно смотреть на Меркурия, и вы почувствуете, что ему неловко, что его поза должна бесконечно утомить его, что он как бы с напряжением позирует, и вы сами начнете симпатически ощущать своеобразное мускульное переутомление.
Праксителю нужно передать быстролетность Гермеса. Но как скульптор он вынужден изобразить его в покое. Вот первая задача. Она гениально разрешена тем, что мастер выбирает наиболее подходящий и красноречивый момент: минутный отдых вестника богов, летящего с небес в долину, на голубой вершине горы Иды.
Гермес только что присел и сейчас вскочит. В его фигуре разлит покой и чувствуется предшествовавшее и последующее бурное стремление. Вы предугадываете до мелочей, как он встанет. И, глядя на его упругие тонкие члены, на стройные длинные ноги, нервную худобу торса и широкую грудь, вы с каким–то головокружением представляете себе, как низринется этот юноша о крылатых ступнях с высот Иды в зашумевший вокруг теплый воздух. И в то же время сколько глубокого покоя, сколько полного отдыха в его согнутой спине, в выражении его умного лица, уверенно озирающего распростершийся у ног гармоничный ландшафт очаровательных долин Эллады и темно–синее, серебряным кружевом пены обрамленное море. Как–то так сделано это, что вы чувствуете веяние горного ветра вокруг его висков, и яркие лучи солнца, и необъятную ширь.
Тот лее изысканный вкус виден и в бронзовых юношах–борцах, копии со скульптуры хорошей эпохи. Недаром Ипполит Тэн[99], сравнивая подобных же античных борцов со статуями атлетов такого новейшего подражателя классическому ваянию, как Канова, нашел, что эти последние напоминают, скорее, ломовых извозчиков, скинувших с себя платье и намеревающихся угостить друг друга здоровенными тумаками. В атлетах Геркуланума нет ничего преувеличенного, никакой вздутости мускулов и меньше всего — ожесточенности и звероподобия: это милые юноши, прекрасно и изящно сложенные, застывшие в оборонительной позиции, с напряжением следящие за движениями друг друга. Крайняя степень жизненности, потенциальной подвижности и здесь счастливо слита с необходимым, вполне мотивированным покоем.
Молящаяся девочка более архаична; вероятно, она относится к V веку. Замечательно, что у многих геркуланумских бронз, в том числе у этой девочки и только что упомянутых борцов, вставлены эмалевые глаза. Это придает странную жизнь их чертам, хотя это с точки зрения установившегося у нас критерия одноцветности статуй является как бы нарушением законов чистого вкуса. Но мы в этом отношении пошли гораздо дальше по пути абстрактного идеализирования форм, чем греки. До нас просто не дошли их статуи из слоновой кости, различных металлов и разноцветных камней, которые составляли, однако, славу классика среди классиков — Фидия. Теперь установлено уже, что не только архаические статуи разрисовывались с известным приближением к реальной окраске человеческого тела, но даже мраморы IV века и позднейших слегка и изящно расцвечивались несколькими тонами. Только время передало их нам в мертвенно–мраморной белизне, которую мы сделали основой нашей эстетики ваяния.
Возвращаюсь к молящейся девочке. Эта фигура положительно трогательная, идиллическая, что редко встречается в эллинской скульптуре. Она стоит, маленькая и стройная, перед своей богиней, вероятно Афродитой, подняла к ее высоко стоящему трону умоляющие глаза и обе красивые ручки. Во всей ее фигуре так много благоговения и страха божия, что вряд ли воспитанницы католических монахинь могут молиться с большим усердием. Но между молитвой воспитанниц католических монахинь и греческой отроковицы V века разница очень большая.
Переводчик отрывков Сафо, Менье, пишет об этой воспитательнице лесбосских девушек:
«В Митиленах молоденькие девушки собирались вокруг Сафо, чтобы поучиться у нее сложным ритмам эолийской поэзии, музыкальному аккомпанементу и мимическим танцам. Они образовывали хоры для пения и пляски, брали уроки дикции и хороших манер, словом, проникались всем тем, что могло увеличить их врожденную грацию и украсить разум и тело женщины. У эолийцев женщины получали широкое образование, они свободно выражали свои таланты, вкусы и стремления. В Митиленах, в храме Геры, ежегодно выдавались призы самым красивым из женщин. Итак, Сафо повиновалась духу своего века, окружая себя кортежем юных девушек и стараясь пробудить в них священный огонь любви и красоты. В своем городе она делала то, что позднее делал Сократ, уча Алкивиада, Хармида и Ксенофонта мудрости жизненной эвритмии. Что касается морали, царившей в этой семинарии очаровательных сладострастниц, то остережемся судить о ней с точки зрения нашей плоской нравственности. Самый крайний сексуализм расцветал здесь рядом с самым утонченным идеализмом».
Весьма возможно, что наша девочка шепчет одну из молитв Сафо: «Приди ко хмне, о Афродита, как в тот день, когда, склоня
слух к моей мольбе, ты вняла ей и покинула золотой дворец отца твоего, запрягла свою колесницу и спустилась. К темной земле с небесных высот несли тебя грациозные и подвижные ласточки, быстро вращая легкими крыльями в синеве эфира!»
Напротив, пьяный фавн принадлежит уже к позднейшей эпохе, не страшившейся реализма, не пугавшейся даже некоторого безобразия, если ценой его можно было добиться веселого смеха. Геркуланумский фавн, улыбающийся блаженной пьяной улыбкой и готовый уснуть, положив закружившуюся голову на мех с вином, — веселая и талантливая статуя, хотя, конечно, она не может сравниться со спящим пьяным фавном Мюнхенской глиптотеки. Там удивительная анатомия. До иллюзии правдиво сделанная свесившаяся, налившаяся кровью и онемевшая рука, глубокий сон, наложивший почти скорбную печать на лицо, придает статуе какую–то высшую значительность, навевает мысли о связи опьянения, самозабвения сна и смерти, о связи разгула со скорбью. Здесь — только безоблачная радость легкомысленного винопийцы, совершенно в духе бронз помпейских. Но те бронзы не велики, а этот фавн изображен в натуральную величину, что делает его как–то пустоватым благодаря несоответствию мелкого замысла и значительного труда, потраченного мастером.
Не меньшими шедеврами, чем бронзовые статуи, являются и бронзовые бюсты из той же Villa Suburbana.
Остановимся на четырех наиболее значительных: Веронике, Амазонке, Дорифоре и Дионисе–Платоне.
Чудная бронзовая голова, несколько больше чем в натуральную величину, издавна носит название головы Вероники, для чего, в сущности, очень мало оснований. Основания эти сводятся, по–видимому, во–первых, к тому, что голова относится, по некоторым признакам, к эллинистическому времени, весьма возможно — к эпохе Птолемеев. У царицы Вероники были, по преданию, роскошные волосы, которые она при тяжелых обстоятельствах жизни остригла и принесла в жертву богам. Александрийские придворные астрономы сделали своей царице самый высокий комплимент, а именно — объявили, что волосы ее отныне помешены на небе и горят там особым созвездием, тем, что называется у нас Стожары. Это название удержалось и до наших дней.
Нельзя сказать, чтобы великолепная женская голова, о которой мы говорим, была украшена такими уж ослепительно–прекрасными волосами. Тем не менее волосы эти, превосходно сделанные и положенные вокруг головы изящным венцом, бросаются в глаза, — вероятно, они и были причиной признания прелестной гречанки за царицу Веронику.