«Постойте, но в поощрении новизны — честь Осеннего салона. Притом же все так интересно. Что нам важно? Не правда ли, прежде всего чувствительность, жизнь и трепет души, игра идей? Для нас, артистов, все это гораздо важнее, чем пластическая реализация (!). Ну, конечно, большая публика…»
Но пикантнее всего то, что сам критик Леконт — член жюри Осеннего Салона. Слово у него, однако, не разошлось с делом, и он подал в отставку. В объяснительной записке он пишет, между прочим:
«Я ушел в этом году, а не в прошлом или позапрошлом, потому что, если до сих пор мы проявляли слишком большую слабость по отношению к «диким», к деформаторам, к сумасбродам, ко всей шумной банде, которой веньяминами[150] явились наши футуро–кубисты, то еще никогда Салон не представлял их публике в таком количестве и не давал им почетного места».
Старейшина парижского муниципалитета Лампюэ обратился к статс–секретарю искусств Берару с вопросом, как осмелился тот предоставить публичное здание жюри, напустившему в него художественных апашей?
Но дело пошло и дальше. Депутат Бретон решил сделать по этому поводу запрос в Палате.
Очень мило ответил на весь этот шум знаменитый художник и знаток старого искусства Анкетен:
«Вы только теперь опомнились? — спрашивает он. — О, вы молчали все время, пока наша официальная Академия теряла подлинную традицию и под видом художественного консерватизма преподносила мертвое невежество. Вы молчали, когда вне стен Академии началась вакханалия модернизма, главным отличительным признаком которого было заносчивое невежество.
Господин Лампюэ протестует против предоставления Большого дворца под уродства кубистов. Где ваши глаза? Отчего вы не протестуете против ярмарочного уродства самого Большого дворца, который своей неуклюжей массой свидетельствует о царящем безвкусии?»
Отрицательные стороны нынешнего Салона так сильно бросаются в глаза, «новейшие» устремления так доминируют в нем, что даже наиболее ретивые защитники новаторства, вроде Александра и Леконта, находят в нем чрезвычайно мало вещей, заслуживающих похвалы.
По правде сказать, я нахожу их еще меньше.
Возьмем, например, так сказать, лауреатов Десятого Салона, автора столь привлекательных декоративных панно госпожу Марваль и скульптора Бернара — «молодого», как все еще его называют, хотя ему, с помощью божией, сорок шесть лет.
Отрицать значительную талантливость обоих названных артистов нельзя. У Марваль есть фантазия, она владеет оригинальной, нежной и игривой гаммой красок, ее живописные шалости ласкают глаз. Но вместе с тем — и это ужасает! — почти прославленная художница совершенно безграмотна в рисунке. Что это значит? Можно высказать лишь две гипотезы: пли мадам Марваль не умеет рисовать и не хочет научиться, или умеет, но нарочно прикидывается неграмотной. То И другое одинаково возможно и одинаково печально.
Мы переживаем такое время, когда художник буквально стыдится элементарных познаний. Ремесло, образование — это теперь филистерство. Глава футуристов всех родов оружия Марпнетти[151], которому его недюжинное воображение и миллионы позволяют кувыркаться на виду у всего мира, отвергает уже и в литературе синтаксис и правописание. Он призывает пользоваться «беспроволочным воображением».
Как бы то ни было, убогий, тряпичный какой–то, расплывчатый рисунок Марваль, на мой взгляд, сразу ставит ее панно в разряд ученических работ и мешает отнестись к ним сколько–нибудь серьезно.
Или Бернар. По его пятнадцати–двадцати работам, нашедшим место в Салоне, вы сразу видите, что это серьезный художник, вдумчивый поэт, ищущий выразительных форм. Даже чрезмерная, мрачная массивность его памятника Сервету — простительна. А, например, девушка с кружкой, архаически–простая, воздушная, искренне и легко поставленная обнаженная фигурка, заслуживает восхищения. Но отчего же решительно все фигуры Бернара страдают явным, резко выраженным отеком ног?
«Это уж такая черта его индивидуальности», — отвечает один критик.
Как — черта индивидуальности? Значит, другой может, ища, индивидуализировать свои работы, делать все лица без носов? Или снабжать свои порождения тремя руками? Ведь эта опухоль голеней и ступней уродлива — явно, бесспорно, без извинений уродлива?
Молчание… Курьезное время!
Или возьмите Ван Донгена. В последних Салонах Независимых художник этот показал себя вычурно упрощенным, чересчур горячим визионером, но интересным колористом. Я с удовольствием констатирую, что в нынешнем Салоне он засвидетельствовал себя и отличным рисовальщиком. Под названием «Три голубя» он выставил странное полотно с брошенными на нем тремя отроческими телами, сделанными, как у Хокусаи, несколькими штрихами, но вместе с тем имеющими в себе что–то от Египта. Этот каприз — большой набросок — можно все же считать художественным произведением, потому что тела поистине «имеют линию», и линию мастерскую, вольно–грациозную, чувственную и чистую в одно и то же время.
Но вот другое полотно, выполненное Ван Донгеном тою же техникой. Это верх безобразия!
На кусочке схематического острова растет схематическое плодовое дерево, под ним — половина схематической женщины. Ноги ее скверно расставлены, а голова находится за пределами картины. От нее распространяется что–то вроде луча прожектора, в котором находится схематический корабль. Название: «Тоска моряков по земле».
Но довольно об этих печальных полууспехах, более печальных, чем явная и бездарная нелепица футуро–кубистов, потому что здесь в силу царящих мнимоартистических предрассудков гибнет несомненная талантливость.
Кто утешает, так это все те же испанцы. Не все, конечно. Есть и среди них кривляки, — хотя даже у кривляк испанских ощущается нечто трагическое.
Саррога выставил в этот раз две вещи. Одна посвящена его католическим друзьям. Она деланно, слащаво, примитивно изображает шествие их куда–то под руководством какого–то ангелоподобного существа. Картина лишена, на мой взгляд, всяких достоинств. Трудно узнать Саррогу. Но зато по–прежнему пышен, сказочен, красив красотою Возрождения, волнующ глубиною психологии этот исключительный художник в «Поклонении царей». Пусть сколько угодно обвиняют его в чрезмерной полировапности тел и, как говорят, зализа нн ости техники. Пора наконец покончить с безобразно–исключительным преклонением перед «мазком». Какое мне дело до того, что нарочитый гурман но части «мазков» равнодушно пройдет мимо полотна Сарроги? Я ищу полных значительности образов, и где встречаю их—там радуюсь и хвалю.
Определяется и растет талант Субиора. Этот нашел свою оригинальность в амальгаме старины. Картины его, изображающие крестьян за обедом и крестьянок за молитвой, заставляют всех остановиться. У него вытянутый и какой–то гневный рисунок, заимствованный, несомненно, у так поздно признанного великого Греко, у него тщательная и сухая выписка лиц, достойная Гольбейна, голландское стремление к реализму, доходящему до иллюзии в скромных предметах утвари, и мистическая мрачность взоров Сурбарана. Все вместе поражает своей сумрачной, колючей серьезностью и почти странной атмосферой какого–то застывшего, во всех ничтожнейших частях трагичного бытия.
Но вот и все.
И Салон был бы почти пуст, если бы устроителям его не пришла в голову счастливая идея пристроить под его крылом довольно большую, хотя и несколько случайную коллекцию портретов от Давида до Ван Гога.
Тут действительно есть много интересного. Великолепный
Сулоага с женщиной в черном костюме, окутанной таинственным вечером, которая, бравурно подбоченясь, бросает вызывающий взгляд всему жадному и жестокому миру. Тут Каррьер с мягким Доде, мечтающим в сумерки, прижав к сердцу свою дочурку. Тут богатые портреты Домье, великого живописца, которого обстоятельства толкнули на путь карикатур, где он, впрочем, тоже занял первое место.
Кстати, в декоративном музее Лувра выставлена сейчас чудесная коллекция Моро, украшенная между прочим маленькой картиной Домье «Республика». Это колоссально! Поистине монументальная живопись на четверти метра доски.
150
Веньямин — имя библейского персонажа, ставшее нарицательным для обозначения младшего любимого сына.