Мы видели: как ни соблазнительна была для него умозрительная идея «синтетической музыкальной драмы», реалист в Луначарском взял над ней верх.
Во Франции 10–х годов вслед за кубизмом возник ряд художественных направлений, представлявших собой дальнейший шаг, отдаляющий изобразительное искусство от действительности. Достойно внимания, что среди теоретиков кубизма видное место занял поэт–футурист Гийом Аполлинер, а живописец Франсис Пикабиа, идеолог орфизма, был автором тринадцати стихотворных книг, в которых «синтез» образовался сочетанием стихов, состоящих из звуковых комбинаций, с комбинацией цветовых пятен. Прозаик и поэт Блез Сандрар изобрел для очередной «новейшей школы» живописно–словесного искусства название «симультанизм» и выразил ее эстетическую программу в словах: «Все в мире цвет, движение, взрыв, свет»; французы считают Сандрара одним из ранних, еще до 1914 года, основателей теории будущего сюрреализма. Но и как прозаик Сандрар эволюционировал от стилизованных, но реалистических и содержательных авантюрных сюжетов к произведениям, состоящим из туманных мистических намеков. Все эти новаторы силились найти синтез словесного искусства, отрекшегося от реального значения слов, с живописью, выражающей неведомо что — во всяком случае нечто передаваемое не изображением, а лишь формально–эстетическими программами. Этого рода «синтез» преподносил себя еще как синтез слова и живописи с музыкой; притом реально звучащая музыка для него также не была нужна — достаточно «музыкализации» изобразительных элементов.
Что получалось? — «Ублюдочные порождения чисто музыкально–красочных задач, — пишет Луначарский, — какие ставят себе орфисты, синхронисты и симультанисты, мечтающие о «сонате образов». <…> Строго говоря, «чистейший» колорист должен был бы морщиться от такого вторжения чуждого искусства в его область. На деле этого нет, — гегемонию музыки над живописью «чистейшие» признают охотно. Почему? Потому, что из страха перед «литературщиной», то есть идеей, содержательностью и выглядывающим из–за них страшилищем — тенденцией… живописец через посредство ваших глаз играет что–то на ваших нервах — лишь бы в этом не участвовали сознание, ум. Мы видим в этом вырождение, декаданс».
«Из этого не следует, — продолжает Луначарский, — чтобы дегенераты и декаденты не могли дать в своей области ни нового, ни интересного. Но заполнение ими значительной части художественной группы наводит на мысль о глубокой болезни искусства, одним из симптомов которой является непременное и нелепое стремление даже здоровых художников прослыть за больных чудаков».
К такому результату приводят всевозможные рассудочные попытки насильственно навязать одному из искусств чуждые ему задачи. Мысли Луначарского об этом пороке модернизма содержатся во многих его статьях. Приведем здесь выдержки из статьи «Эволюция скульптуры» (1913)—о выставке итальянского скульптора–футуриста У. Боччиони, который декларировал свою цель — изображать в скульптуре не только предмет в движении, но и «чистое движение в форме». «С этой стороны он старается показать силовые возможности мускулов, вылепливая на них какие–то бугры, шишки и спирали. <…> Тот или другой зритель <…> придет в ужас от якобы погубившего художника интеллектуализма. Я же думаю, что подо всем этим гораздо больше ухарства, чем мозговых усилий».
Между тем есть ведь и серьезные писатели об искусстве, прославляющие «эволюцию скульптуры в сторону движения». Поэтому Луначарский считает невозможным просто пройти мимо, пожав плечами: «Далека от меня мысль, подобно старику Винкельману, утверждать, что лишь неподвижное есть предмет пластики. Я думаю, что какому–нибудь Менье в изумительной мере удалось сделать пластичным усилие — передать в статике динамику. Но тут есть предел, его же не прейдеши. Как бы то ни было — скульптура изображает момент. Он может казаться окруженным атмосферой времени в нашем оубъекте, но в себе самом он времени содержать не может. Текучая скульптура такое же contradictio in adjecto, как одномгновенная музыка».