В Осеннем Салоне декадентизм представлен лишь Одилоном Редоном. Все остальное в этом жанре не заслуживает даже упоминания.
Бывают странные натуры, в глазах которых действительность и галлюцинация смешиваются так, что действительность становится каким–то летучим сном, а галлюцинация выступает с пластической, резкой, тяжелой реальностью.
Люди такого рода — все члены Серапионова братства. Читатель помнит это вымышленное Э. — Т. — А. Гофманом братство, поставившее своей целью смешать вымысел с действительностью до потери различия между ними[22].
Гофман был визионером того же рода, что и Эдгар По[23].
Добродушно–немецкий оттенок и романтически шаловливая ирония не мешали Гофману весьма часто доходить в своих материализованных видениях и мистически освещенных отражениях действительности не только до истинных перлов поэзии, но и до значительной символической глубины.
Философская и какая–то научно–фантастическая, так сказать, парадоксально эдисоновская голова Эдгара По, с его чисто англосаксонским смешением мистицизма, грубоватого, немного клоунского юмора и проникновенной наблюдательности, позволила этому странному писателю занять место рядом с глубочайшими символистами[24] в истории человечества.
Нет никакого сомнения, что этим своеобразным и в художественном отношении плодотворным неврозом страдает и Одилон Редон. Ему снятся иногда чудовищно огромные цветы, способные задушить своим гиперболическим ростом маленького человека, затерянного среди них, бледного, с головой, сладко и больно закружившейся от смертоносного и чудовищно упоительного благоухания. Ему снятся иногда сны, которые он умеет набросать с невиданной, варварски пышной яркостью красок, — сны о светилах и знаках Зодиака, сияющих, ослепительных, купающихся в багровом и ультрамариновом пространстве. Ему снятся темные болота, на которых вырастают цветы — сумасшедшие головы болезненных Пьеро… В связке разноцветных пузырей, какие продают детям, ему чудятся лица, то поднимающие вверх скорбные глаза, то мучительно скорчившиеся, то глядящие тупо вниз, на землю. Когда он думает о Христе, он является ему в виде некрасивого измученного юноши, с болезненно огромными, какими–то старческими глазами, полными неслыханной, сумасшедшей боли. Когда он встречает сумасшедшего, ему кажется, что его лицо и лоб вечно сжаты черным треугольником, от которого нельзя освободиться.
Но что же все это? Игра фантазии? Да, игра мрачной и мучительной фантазии. Подобную игру вы найдете в некоторых рассказах Гофмана и Эдгара По. Но почти всюду фантазии немецкого и американского писателей прямо ведут вас к хорошо осознанной и глубоко прочувствованной цели. Они не хотят вас забавлять, ни даже поражать или устрашать, они выражают свое убеждение, свое общее настроение, переходящее в целое миросозерцание.
У Гофмана основной тон — это романтическое презрение к смешному миру филистерской реальности и провозглашение бегства в мечту, хотя бы даже путем запоя («Золотой горшок»), превознесение чудаков, которые могут, окутав себя целыми тучами табачного дыма, в волнах ароматного кнастера переноситься из одного чудесного мира в другой. Гофман говорит нам: фантазия шире, вольнее и разнообразнее действительности, — бегите в благословенные страны воображения, хотя бы ценою разрушения своего тела и своей жизни.
Мировоззрение это чисто декадентское, но цельное и интересное. Поняв его, нетрудно объяснить любовь Гофмана к причудливому и яркому павлиньему хвосту фантазии; он раскрывает его для того, чтобы мы любовались яркостью его красок, переходящих в калейдоскопическую игру от пестрого и крикливого барокко к самому чистому райскому сиянию.
Пожалуй, нечто подобное есть и у Редона. Быть может, и он манит нас в страну мечты. Но в таком случае его мечта слишком скудна. Она больше похожа на беспорядочные отрывки бреда больного в лазарете: вот нечто красивое, вот нечто ужасное, но нельзя уловить объединяющего начала, хотя бы шаткого и вместе с тем великолепного, как гофманское стремление ослепить нас роскошью того нового света, в который он приглашает нас эмигрировать.
Кое–что сближает, конечно, Редона и с Эдгаром По, а также с гениальным подражателем его — Бодлером. Но, не говоря уже о том, что диапазон Редона бесконечно уже, чем у могучего американца, опять–таки разделяет их отсутствие мысли у Редона, мутная отрывочность его настроения. Для Эдгара По за жизнью скрывается огромная тайна, захватывающая и интересная, в которую глубокие умы и огромные воли могут проникать, как в очарованный замок — в первые его комнаты по крайней мере. Эдгар По любит потрясающее, любит мучительные эффекты и словно гоняется за сильными ощущениями. Но в самой трагической грандиозности его эффектов, в самой глубине ужаса, которым он нас охватывает, он открывает нам свою основную идею: мы плаваем на поверхности жизни, под нами страшные пучины; будущее и прошлое, верх и низ, право и лево, красота и безобразие, великое и низкое, радость и ужас, страдание и смех — все бесконечно! Все — бездонно, всюду неизведанные миры, всюду неисследованные шахты: загляни туда, и неслыханные чудовища встретят твой взгляд глазами медузы, или, может быть, ты ужаснешься ослепляющему блеску нагроможденных там сокровищ. Изысканность По, как и его грубость, — это все инструменты исследователя тайн. То он работает тончайшей пилкой, ювелирным способом, то грубо и с размаху бьет молотом; он — то ученый, то маг, то шпион, то путешественник. В своей фантазии он не только странствует сквозь все времена и пространства, — он даже умирает, чтобы исследовать тайну могил. Ненасытная жажда исследования — вот тайна творчества Эдгара По; его орудие — фантазия, он силою воли ставит ее в самые странные положения и заставляет работать так, что она открывает ему сокровенное. Конечно, очень часто ее ответы имеют характер мифологический, — но ведь для По нет существенной разницы между жрецом, творящим миф, объясняющим мировую тайну, и каким–нибудь Фарадеем. Итак, не только чувство окружающей нас тайны, но и попытки силою взломать замкнутую дверь или хитростью провертеть в ней хоть дырочку — вот цель Эдгара По.