И дальше развертывает свои мрачные мысли о смерти великий поэт–живописец. Вот блестящее общество охотников едет по темному лесу. Испугались лошади, топорщатся и кричат соколы, дамы прижали руки к забившимся сердцам, один из прекрасных рыцарей зажал нос: прямо у копыт передних коней разверзлись три гроба. В одном гробовая змея сосет безобразно раздутый труп с высунувшимся языком; в другом разложение пошло еще дальше, это кусок гниющей материи, расплывающийся, теряющий подобие человеческое; в третьем— сухие кости жалкого скелета. Над гробами склонился старый пустынник и держит перед ужаснувшейся аристократией свиток со словами спасения, со словами, зовущими вверх — на гору мира, на гору предвкушения загробного примирения, запредельного воздаяния. Там, на этой горе, тихие пустынники читают большие книги, раздумчиво ходят по скалам и под сенью деревьев; птицы, кролики и белки не пугаются их, лань, прибежав, склонила колени и предложила свое молоко. Проходят в тишине часы и дни; смерть не страшна; непоколебима уверенность, что смертный час лишь откроет ворота в сияющую вечность.
Такова картина, полная в деталях, в выражениях, в позах захватывающей жизненности и в своем целом отражающая средневековую мудрость и больше того — первую зарю мудрости Ренессанса.
Но комментарии к этой великой поэме в красках и рассказ о том, какой светлый голос и в каких мужественных, жизнерадостных нотах ответил на грозную и страстную элегию Орканьи, отложим до следующего письма.
Сияет солнце. Молчат мраморные великаны пизанской площади, молчит маленькое великое кладбище, и молчаливо проповедуют о жизни и смерти неумирающие краски его древних стен.
Здесь можно, здесь надо думать, здесь нельзя не думать.
«Думайте, думайте», — говорит ласковое, горячее солнце, и как–то особенно сияет на пустынную зеленую площадь и белые мраморы, на уголок, в который великая республика снесла свои затаенные мысли, завещав их всякому человеку, что придет предаться размышлениям в тишине чутко спящих воспоминаний.
4. Campo Santo в Пизе. Вавилонская башня
Мрачная картина Орканьи отражает собою, писали мы, настроения и идеи средневековые.
Христианство — явление крайне сложное. Можно ли говорить о нем как о чем–то вполне определенном? Разве религия святого Франциска может быть похожа на религию Торквемады? Или религия Никиты Пустосвята — на религию Мастера Экхарта? И сколько еще разнообразия, противоречий… Нет таких проклятий, которыми христиане не проклинали бы друг друга, таких мучений, каким не предавали бы друг друга.
Но если не самым глубоким, не самым ярким, то, уж конечно, самым импозантным христианским настроением было миросозерцание правоверного католичества средних веков. Как совершенно правильно утверждает итальянский Белинский — Альфредо де Санктис[39], — оно имело своим фундаментом глубоко жизненное и коренное противоречие между сущим и должным.
Для нас должное есть лишь модификация желанного. Но не всегда это было так. Желание диктуется самой жизнью, вырастает из естественных ее потребностей. Фантазия рисует голодному уставленный вкусными блюдами стол, и этот неясный, но влекущий образ противопоставляется с мучительной назойливостью ощущениям голода, мрачной обстановке нищеты. Из целого ряда таких элементарных противопоставлений рождается своеобразная атмосфера обиды или глухой ненависти по отношению к жестокой действительности — и кружит голову, то приближаясь, то удаляясь, улыбающаяся сказка о волшебной стране счастья, где желания, едва родившись, уже магически исполнялись бы. Исстрадавшемуся в суровой, неподатливой, каменной среде человеку, желания которого осуждены на мучительное замирание в хиреющем теле, не понять, что сказочная страна счастья лишила бы его всей его человечности, убила бы в нем силу, погасила бы самое сознание, которое живет стремлением, напряжением и борьбой.
Мечта о роскошном удовлетворении потребностей — вот основа противопоставления рая и юдоли скорби или золотого Далекого века железному, окровавленному настоящему. Более сложны, но сходны мотивы, ведущие к противопоставлению морального идеала безнравственной реальности. Во–первых, страдальцы из подавленных классов, а во–вторых, люди наиболее отзывчивого сердца и ясного ума постигали, сколько муки и горя рождается не вследствие действия мертвых и непреоборимых стихий, а вследствие узкого и хищного эгоизма самих людей. И даже как–то утешительно было думать, что самые бичи «мора, глада и труса» и все «казни египетские» суть тоже порождения человеческой греховности. «Исправьтесь и будете счастливы!» — гремели пророки большинства эпох и народов.