Сильные страсти героя также являются часто могучими его врагами. Порою он не может сдержать огненные порывы своего исполинского организма никакими усилиями разума, он обезумевает, выходит из своей нормальной колеи, становится страшным себе и другим. Пылая бешеным и безумным гневом, он убивает собственных детей на горькое горе самому себе. Так и солнце убивает палящим жаром им же порожденных детей, его лучами оживленную растительность.
Жизнь Геракла — ряд великих подвигов и трудов: он убивает немейского льва и лернейскую гидру, он унижается до того, что чистит авгиевы конюшни от многолетней накопленной грязи. И, как солнце, он сходит в царство тьмы и возвращается оттуда победителем смерти.
Невозможно исчислить все трогательные и глубоко значительные мифы, связанные с именем Геракла — освободителя
Прометея, героя, погибшего от любви бесконечно преданной жены Деяниры мучительной смертью, сжегшего себя добровольно на исполинском костре, как солнце сжигает себя в кровавом пламени заката для воскресения и преображения, для нового существования, для ликующего брака с вечной юностью— Гебой.
К этому–то грандиозному образу приступил один из величайших художников мира, друг Александра Македонского — Поликлет.
Его бронзы, составлявшей предмет удивления современников, мы уже не имеем. Но в Неаполитанском музее благоговейно хранится изумительная копия, сделанная в мраморе Гликоном–афинянином и носящая название «Геркулеса Фарнезского».
Упрекают Гликона в неверном расчете. Он сделал копию точную, и пугающе–колоссальные, гиперболически вздутые мускулы, преувеличенность которых скрадывалась темною бронзой, в белом, отчетливом мраморе выступили, по мнению знатоков, с почти безобразной рельефностью. Быть может. Во всяком случае, это какая–то парадоксальная скульптура. Первое чувство, которое охватывает вас у подножия Геркулеса Фарнезского, — оторопь, пожалуй, довольно неприятная. Пластичная красота спокойствия позы проникает в ваше сознание позднее; чрезмерная мускулатура слишком ошеломляет.
Но, в конце концов, дело не в мускулатуре, как ни изумителен фантастический реализм ее анатомии, — да и не в том спокойствии, каким столь выгодно отличается от тревожной псевдопластики наших современников не только эта статуя, но и всякий шедевр античного искусства. Дело в удивительной идейной концепции ее творца. Наивысшая ценность Геркулеса Фарнезского — это его ценность как философской поэмы в мраморе.
Вы видите перед собою этого исполина, с каким–то ужасом симпатически ощущаете в себе отражение его непомерной силы, чувствуете, что земля должна прогибаться под шагом этих легких в своей мощности ног, вам смутно мерещится сокрушительная сила удара этого кулака, этого бицепса, этого титанического плеча. Идет к этой подавляющей фигуре и массивная палица и шкура убитого чудовища—-льва. И, если вы зайдете с другой стороны, робко взглянете на живую, преисполненную упругой силы спину колосса, вы увидите, что в заложенной назад руке своей он держит золотые яблоки из сада Гесперид, яблоки счастья и бессмертия.
И что же? Доволен ли герой–победитель? Доволен ли величайший из свершителей? Доволен ли символический представитель людей могучего дела, людей неутомимой работы?
Читатель помнит, вероятно, обращение Льва Толстого к практическому миру наших дней. Смысл его был таков: люди вечно заняты своим делом, и оно кажется им бесконечно серьезным, — но не потому ли придают они ему столь важное и столь несомненное на вид значение, что дело в бурливом течении своем не дает им опомниться, не дает им взглянуть на себя со стороны, издали? Столь же ли несомненной показалась бы им его серьезность, если бы они могли одуматься, на мгновение уйти в сторону от треска и шума практической жизни и глянуть прямо в глаза своему сердцу, жизни и природе? Толстой думает, что нет.
Так же, думал, по–видимому, Поликлет. Из символа вековечного подвижничества и победоносного труда он сделал символ великого момента неделания, образ разочарованного раздумья.
Он убил немейского льва, этот Геракл, он добыл яблоки из сада Гесперид, и стоглавого Цербера вывел он из Аида на свет солнца. Но что из этого? Поник головой победоносный труженик, грустно пропускает он перед умственным взором картину славных дел своих и не находит в них утешения. К чему? К чему это бесконечное и тягостное служение? Надобна ли вечность убийце детей своих? Не сомнительно ли счастье, когда столько горечи накопилось на душе? Герой–труженик чувствует, как холодное и ядовитое сомнение гложет его сердце.