От двухэтажного старинного дома остался лишь кирпичный остов. А чуть в стороне — железные ворота, жалобно поскрипывавшие на ветру. Забора нет, он, видимо, пошел на дрова. А железные ворота уцелели. Унылый, тоскливый вид был у этих стражей, которым некого и нечего охранять.
Лайма превосходно играла свою роль глухой и умственно отсталой девицы. Мы с ней теперь объяснялись в основном знаками — жестами, как глухонемые. (Пришлось осваивать эту хитрую азбуку). По идее Анна Рудольфовна Шварц умела писать, читать и говорить, но совершенно ничего не слышала, так как оглохла от болезни двенадцати лет.
Миновал полдень. Я считал это время самым спокойным: до комендантского часа еще далеко, полицейские и солдаты только что пообедали, стали добродушнее, ленивее.
Однако, едва мы с Анной успели выйти на главную улицу, как невесть откуда появилось три полицейских.
— Куда топаешь, дед? — спросил грубо один из них.
Я начал рассказывать историю старого фотографа-немца Рудольфа Шварца.
Он мне верил и не верил.
— А что на салазках?
Вид седого уставшего старика и невзрачной его дочери, должно быть, не внушал полицейскому каких-либо опасений, и он подошел было ко мне. Но его остановил другой полицейский:
— Сашко, смотри, а то вдруг мина: этот дед себя взорвет и тебя в рай отправит.
Полицейскому со свастикой на рукаве такой довод показался убедительным, он попятился.
Мы с Анной выложили на снег наше нехитрое хозяйство, потом вновь его уложили в мешки.
— Ладно, — решил полицейский со свастикой, — в полиции разберутся, что к чему.
Конечно же, документы у «отца с дочерью» были настоящие, легенда продумана до мельчайших подробностей. И все же я волновался, следуя в сопровождении трех хмурых парней в темно-синих шинелях.
Нас доставили в полицию. Там было довольно много задержанных. Долговязый желчного вида полицейский приказал нам «выпотрошить» санки. Необходимо было спасать фотооборудование да и самим как-то выкручиваться из трудного положения. Я крикнул по-немецки:
— Стой! Как вы смеете! — А потом, опасаясь, что полицейский меня не поймет, сказал по-русски: — Я — немец и требую, чтобы со мной разговаривали по-немецки и допрашивал меня ариец!
Все это на желчного полицейского произвело впечатление.
Он велел оставить санки с нашими пожитками во дворе, приказав часовому:
— Приглянь за барахлом.
Мы с Лаймой очутились в небольшой комнатушке. Долго никто к нам не приходил, никто нас не беспокоил. Миновало так часа три, если не больше. Наконец повернулся в дверях ключ. Вошли двое, тот же полицейский желчного вида и Истомин.
Истомин долго допрашивал меня, терпеливо выслушал довольно длинную историю Рудольфа Шварца, проверил документы, дал их посмотреть желчному полицейскому, потом спросил его:
— Где их задержали?
— На Ростовском шоссе. В город шли.
— Не из города же! — упрекнул Истомин.
Они рассматривали с желчным полицейским образцы фоторабот Рудольфа Шварца и его дочери, потом Истомин сделал заключение:
— Дай человека в сопровождающие, подыщи домик для господина Шварца. Свой фотограф в городе, да еще настоящий немец — это хорошо.
Я степенно, с достоинством поблагодарил «господина обер-полицейского» и пригласил его с товарищем посетить будущий фотосалон.
Видимо, Истомин подсказал место, куда отвести нас с Лаймой, так как мы с нею неожиданно очутились в доме, числившемся у меня запасной явочной квартирой. В нем жили дальние родственники Леши Соловья: ворчливая старуха и две ее дочери с сыновьями-малолетками. Дом был просторный, только холодный. Поэтому семья ютилась в кухне и в спальне, а три другие комнаты оставались свободными.
И тут я на себе изведал, что такое презрение близких. Полицейский, сопровождавший нас, перестарался, сказав, что в этом доме будет жить фотограф-немец — таково распоряжение властей. Он ушел, и ворчливая старуха наградила незваных гостей взглядом, полным ненависти. Она показала на заколоченную дверь (парадный ход) и сквозь зубы процедила:
— Тут ходить будете.
Ушла в кухню и заперлась, а мы с Анной остались посреди холодной комнаты с заколоченным выходом и замороженными стеклами.
Я постучал к хозяевам:
— Будьте добры, откройте на минуточку.
В ответ — ни звука, будто все вымерло на той стороне. Тогда я постучался настойчивее и, не получив снова ответа, принялся неистово ломиться в двери к хозяевам.
Они распахнулись. На пороге с топором в руках стояла старуха.
— Чего охальничаешь? — одернула она меня. — Седой, а туда же… Сказано — фриц!