(2) К чему многие слова? Нельзя отвергать никаких жен – ни некрасивых, ни косноязычных или немых, ни больных, наконец, – тех [же], от кого исходит неприятный запах, можно. И гораздо больше это следует порицать в нас, мужчинах, как в тех, кто заседает в суде, в сенате, в магистрате, особенно если мы возбуждаем отвращение к себе не [только] пороком тела, как эти женщины, но [и] пороком души, как Руфилл и Горгоний. В этом же, как и в прочих вещах, заблуждаются стоики. Если же кто по бедности своего состояния не может душиться бальзамом или другими ценными благовониями, пусть любит, по крайней мере, чистоту и душится мускусом, который ничего не стоит. (3) О, мудрейшие наши предки! Даже то, что предписывает природа, они не только делать не осмеливались, поскольку эти вещи оскорбляли обоняние, но даже говорить [об этом). Ведь если правильно рассудить, одна только речь обычно избегает тех вещей, которые оскорбляют это чувство, и я стыжусь в своем слове даже приводить примеры этого. Стоики говорить и делать эти непристойности, напротив, не считают дурным и в частных, и в общественных местах, словно не имея носа, еще бы, ведь это естественно, словно [сами] они ничего не говорят о том, что природой созданы вещи, которых следует остерегаться, например яды. Но оставим стоиков с их дурными запахами и непристойными высказываниями. Спрашивается, почему создано столько запахов? Почему только людям дана и врождена способность их распознавать? Почему людям присуще [чувство] удовольствия от пользования ими?
XXVII. (1) В самом деле, ощущения прочих животных, хотя они те же самые, менее всего, однако, сходны с превосходными и достойными человеческими ощущениями. Ведь животные, как я сказал выше, не умеют различать и выбирать красивое; наслаждаются только своим пением или своих сородичей, осязания почти вовсе лишены, вкус имеют не столь приспособленный к разнообразию пищи и даже беспорядочный, поскольку не умеют отбирать лучшее; обонянием пользуются только для того, чтобы позаботиться о пище, находящейся на расстоянии. Однако и это по природе не у всех; и во всяком случае очевидно, что никто из них никакого удовольствия от этого чувства не получает.
XXVIII. (1) Это [то], что касается ощущений. Но не знаю, как случилось, что, когда я начал рассуждать о телесных благах, речь отклонилась к благам внешним. Думаю, что так оттого произошло, что, когда я показал, что красота помещена среди благ, поскольку услаждает глаза, пришло на ум другое, что тоже относилось к тому, что доставляет эту вещь [наслаждение]. Это были внешние блага. Так, я, не подозревая, исследовал всякое наслаждение, которое вызывается внешними благами. И тем не менее вышло очень кстати, так как внешние блага приносят большее наслаждение, чем блага непосредственно тела. Ведь каждому приятнее красота другого, нежели своя, как я сказал относительно мужчин и женщин. А если кто наслаждается своей красотой или собственным голосом, то наслаждается ими словно внешней вещью. (2) Ибо не может одна и та же вещь содержаться [в чем-то] и заключать [его в себе]. Иное есть цвет по сравнению с глазом, пение по сравнению с ухом, этим цвету и пению так радуются эти два чувства [глаз и ухо], как уста гранату и нос запаху розы. И потому цвет и звук, как наши, так и чужие, числятся среди внешних благ, сила же, а также быстрота и другие качества, которые являются благами тела, ни чужие, ни свои никому не приносят радости, потому что после красоты они, по-видимому, не принимаются в расчет, поскольку наслаждения не доставляют. Из этого ясно, что внешние блага дают наслаждение, воспринимают же его не блага тела, но ощущения. И после этого кто-то будет удивляться, что внешние блага называются благами, [между тем как] они являются чуть ли не единственными благами.
XXIX. (1) Однако блага тела будут важны для другого, даже для многого, например, [чтобы приносить] похвалу, которая является подлинной радостью души, приходящей извне, из восхищенных отзывов людей. Важны будут также и для многого другого. И если даже сами они со своей стороны не рождают телесного наслаждения, однако готовят нечто [такое], чем тела наслаждаются. Например, Геракл, сообщают поэты, среди многих выдающихся женихов был расценен как самый достойный получить Деяниру, поскольку был сильнейшим среди соревнующихся. А Пелоп и Гиппомен добыли супруг, один – Гипподамию, другой – Аталанту, соревнуясь в беге[118].
118
За право назвать дочь калидонского царя Деяниру супругой Геракл состязался с речным богом Ахелоем. Греческий герой Пелоп получил в жены Гипподамию, дочь царя Эномая, в состязании с ее отцом в беге колесниц. Пелоп выиграл состязания, подкупив возницу Эномая (по другому варианту, благодаря волшебным коням, подаренным ему Посейдоном). Гиппомен добивался руки знаменитой аркадской охотницы Аталанты, состязаясь с ней в беге, и победил, разбрасывая золотые яблоки (этот вариант мифа разрабатывает Овидий. [См.: Метаморфозы, X. 560–680].) Валла указывает на два последних мифа, не вполне правомерно пытаясь показать важность телесной силы, между тем как Пелоп и Гиппомен действовали скорее хитростью.