(100) — Раз уж мы добились самого трудного, — сказал Котта, — раз уж мы вызвали тебя на разговор о таких предметах, то после этого мы будем сами виноваты, если позволим тебе ускользнуть, не дав ответа на все наши вопросы.
(101) — На какие вопросы? — сказал Красс. — Надеюсь, что только на такие, на которые я «знаю и сумею» ответить, как принято писать в актах о вступлении в чужое наследство[94].
—Разумеется, — отвечал Котта, — если окажется, что даже ты чего–нибудь не умеешь или не знаешь, то у кого из нас хватит дерзости самому притязать на это знание и умение?
—Ну что ж, — сказал Красс, — если мне позволено отказаться от того, чего я не умею, и признаться в том, чего не знаю, — на таком условии, пожалуй, расспрашивайте меня.
(102) — Отлично! — сказал Сульпиций[95]. — Тогда прежде всего мы желаем знать твое мнение о том, что только сейчас излагал Антоний: признаешь ли ты существование науки красноречия?
—Что это значит? — воскликнул Красс. — Вы хотите, чтобы я, как какой–нибудь грек, может быть, ученый, может быть, развитой, но досужий и болтливый, разглагольствовал перед вами на любую тему, которую вы мне подкинете? Да разве я когда–нибудь, по–вашему, заботился или хоть думал о таких пустяках? Разве, напротив, я не смеялся всегда над бесстыдством тех, которые, усевшись в школе перед толпою слушателей, приглашают заявить, не имеет ли кто предложить какой–нибудь вопрос? (103) Первым это завел, говорят, леонтинец Горгий, который торжественно заявлял и утверждал перед народом, что готов на великое дело — говорить обо всем, о чем бы кто ни пожелал слышать. А уж потом это стали делать все, кому не лень, и до сих пор делают, так что нет такого трудного, неожиданного или неслыханного предмета, о котором они не взялись бы наговорить чего угодно. (104) Если бы я только предполагал, что ты, Котта, или ты, Сульпиций, хотите выслушать подобную речь, то я привел бы сюда какого–нибудь грека, чтобы он забавлял вас такими рассуждениями. Да оно и сейчас нетрудно: вот у молодого Марка Пизона[96] (это юноша в высшей степени даровитый, чрезвычайно ко мне привязанный, и уже изучающий красноречие) живет перипатетик Стасей[97], человек для меня не чужой, и, по отзывам людей многоопытных, самый лучший знаток этого дела.
23. (105) — Причем тут Стасей? Причем тут перипатетики? — воскликнул Муций. — Право же, Красс, тебе следует исполнить желание юношей, которые отнюдь не нуждаются в пошлом многословии бездельника–грека или в старой школьной погудке, но хотят узнать суждения человека, превосходящего всех мудростью и красноречием, человека, который не на книжонках, а на делах величайшей важности стяжал себе здесь, в этом средоточии владычества и славы[98], первое место по уму и дару слова, человека, по чьим стопам они жаждут идти. (106) Я всегда считал твою речь божественной, но мне всегда казалось, что любезность твоя не уступает твоему красноречию; ее–то и уместно показать теперь более, нежели когда–либо, а не уклоняться от настоящего рассуждения, на которое тебя вызывают двое замечательных по своим дарованиям юношей.
Речь Красса. Качества оратора и их формирование (107–112)
— Да я и то стараюсь сделать им угодное, — отвечал Красс, — и вовсе не сочту для себя тягостным высказать им с моей обычной краткостью, что я думаю по каждому вопросу. А уж твое веское мнение, Сцевола, для меня и вовсе закон. Итак, я отвечаю.
Прежде всего: науки красноречия, на мой взгляд, вовсе не существует, а если и существует, то очень скудная; и все ученые препирательства об этом есть лишь спор о словах. (108) В самом деле, если определять науку[99], как только что[100] сделал Антоний, — «наука покоится на основах вполне достоверных, глубоко исследованных, от произвола личного мнения независимых и в полном своем составе усвоенных знанием», — то, думается, никакой ораторской науки не существует. Ведь сколько ни есть родов нашего судебного красноречия, все они зыбки и все приноровлены к обыкновенным, ходячим понятиям. (109) Но если умелые и опытные люди взяли и обратились к тем простым навыкам, которые сами собой выработались и соблюдались в ораторской практике, осмыслили их и отметили, дали им определения, привели в ясный порядок, расчленили по частям, — и все это, как мы видим, оказалось вполне возможным, — в таком случае я не понимаю, почему бы нам нельзя было называть это наукой, если и не в смысле того самого точного определения, то по крайней мере согласно с обыкновенным взглядом на вещи. Впрочем, наука ли это или только подобие науки, пренебрегать ею, конечно, не следует; но не следует забывать и о том, что для достижения красноречия требуется и кое–что поважнее.
94
95
96
99
В греческом языке возможны три термина для определения природы красноречия: epistēmē (чисто умозрительная наука), empeiria (чисто практический опыт) и technē (средняя категория — теоретическое обобщение практического опыта). Именно как technē определял риторику Аристотель. В латинском языке понятие «наука» (ars) не различало epistēmē и technē; отсюда необходимость обстоятельных разъяснений Красса.