(41) Ну, а что сказать о конце твоей речи, в которой ты, словно решая тяжбу, предоставлял оратору право рассуждать обо всем на свете со всею возможною полнотою? Право, не будь мы здесь в твоем царстве, я тотчас же принял бы меры и помог бы многим вчинить против тебя иск посредством ли интердикта, путем ли наложения рук[52], — и все за то, что ты так необузданно вторгся в чужие владения. (42) Прежде всего с тобой завели бы тяжбу все пифагорейцы и демокритовцы, да и прочие физики заявили бы свои права, всё народ с речью красивой и веской, и нельзя было бы тебе выиграть против них спора о залоге[53]. Кроме того, стали бы напирать на тебя толпы философов[54], начиная с их родоначальника и главы, Сократа, и уличать тебя в том, что ты не имеешь никакого понятия ни о добре, ни о зле, ни о движениях души, ни о людских нравах, ни о смысле жизни, что ты ровно ничего не исследовал и ничего не знаешь. А после этого общего натиска, начали бы против тебя отдельные тяжбы все философские школы: (43) набросилась бы на тебя Академия[55], заставляя тебя отрицать собственные слова; запутали бы тебя мои стоики в силки своих препирательств и вопросов; а перипатетики стали бы доказывать, что только к ним следует обращаться даже за теми подспорьями и украшениями речи, которые ты считаешь бесспорной собственностью ораторов, и стали бы показывать, что Аристотель с Феофрастом писали об этом не только лучше, но и гораздо больше, чем всевозможные учителя красноречия. (44) Я уже не говорю о математиках, грамматиках, музыкантах, с науками которых ваше красноречие не состоит ни в малейшей связи. Поэтому я полагаю, Красс, что не следует брать на себя такие громадные и многосложные обязательства. Достаточно и того, что ты и в самом деле можешь исполнить; достаточно, что в судах то дело, которое защищаешь ты, кажется справедливее и предпочтительнее, что на сходках и при подаче мнений[56] твоя речь сильнее всех по убедительности, наконец, что люди опытные находят твое изложение искусным, а простаки — даже справедливым. Если же тебе под силу что–то большее, то в моих глазах это заслуга не оратора, а Красса, владеющего искусством, лично ему свойственным, а не общим всем ораторам.
Вторая речь Красса: разделение философов и ораторов (45–54)
Я очень хорошо знаю, Сцевола, — возразил Красс, — что обо всем этом идут у греков толки и споры. Ведь я имел случай слышать лучших знатоков, когда в бытность мою квестором[57] прибыл из Македонии в Афины, где тогда, говорят, процветала Академия во главе с Хармадом, Клитомахом и Эсхином. Там же был Метродор, вместе с ними учившийся у самого Карнеада, который, как говорили, превосходил всех остротой и богатством речи; в почете были Мнесарх, ученик твоего друга Панэтия, и Диодор, ученик перипатетика Критолая. Много было там и других людей, пользовавшихся славой и уважением в деле философии. (46) Все они передо мною в один голос отстраняли оратора от кормила правления, оттесняли от всякой учености и высшего знания и загоняли его и затискивали, словно в какую мукомольню[58], только в одни суды и мелкие сходки.
52
54
55
Академики в послеплатоновское время усвоили принципы скептицизма в теории познания и специализировались на выискивании внутренних противоречий внутри всякого суждения.
Мои стоики — Сцевола сочувствовал Стое и был другом ее вождя Панэтия (I, 45). Стоя усиленно разрабатывала аристотелевскую логику, доводя ее до педантических тонкостей (ср. Б, 118–119).
57
58