Выбрать главу

Комментируя 130-й сонет, другой исследователь противопоставляет стиль шекспировских сонетов стилю Джона Лили, известного представителя эвфуистической "ученой поэзии", мастера эвфуистического стиля (песня "Купидон и Кампаспа"), и заключает: "Торжество "смуглой леди" над раскрашенным манекеном эвфуистов и их сторонников заключается в том, что это торжество индивидуального, неповторимо прекрасного живого образа над абстракцией" {P. Самарин. Реализм Шекспира. М., "Наука", 1964, стр. 85.}. Хотя, разумеется, и Р. Самарин не отрицает связи Шекспира с эвфуистами ("...отношение Шекспира к оспариваемой им поэтической школе не лишено объективного признания ее достоинств" - там же, стр. 76). Именно в этом парадоксальном соединении традиционного и личного, в изменчивых соотношениях этих двух начал - ключ к стилистической системе Шекспира как лирического поэта.

История русских переводов шекспировских сонетов - это в то же время история их понимания. В определенные десятилетия XIX века поэты-переводчики читали сонеты как произведения, в которых преобладает или даже безраздельно господствует безликая традиция. Как известно, начиная с 40-50-х годов в оригинальной русской поэзии художественный шаблон приобретает необыкновенную распространенность, укореняется все более прочно. Здесь не место анализировать причины этого исторического факта, - скажем только: большинство крупных и малых поэтов второй половины века оказались приверженцами нового "общего стиля", в котором стирались индивидуальные черты. Может быть, самой типической фигурой является в этом смысле Надсон, чей стиль как бы конденсировал общие места его современников:

Скончался поэт... Вдохновенные звуки

Грозой не ударят по чутким сердцам;

Упали без жизни усталые руки,

Привыкшие бегло летать по струнам.

Скончался поэт... Невозвратно увяли

Душистые розы младого венца,

И облако жгучей, застывшей печали

Туманит немые черты мертвеца!

("Бред", 1883)

Это стихотворение - как бы автоэпитафия, и Надсон дает здесь сосредоточенное выражение системы стиля, которая характерна и для него, и для многих его современников, и в особенности для эпигонов, занимавшихся в ту пору переводами. Стараниями последних возникали русские стихотворения, лишенные индивидуального лиризма, - конкретность чувства и выражения была приглушена или стерта. Трудно даже поверить, что сравнительно не так давно, в 80-е годы прошлого века, русские читатели вместо лирики Шекспира получали жалкие ее подобия, выходившие из-под пера Н. Гербеля или П. Кускова. Приведем сонет 27-й, каким он выглядел в то время на нашем языке. Современники Льва Толстого читали в 1880 году:

Усталый от трудов, спешу я на постель,

Чтоб членам отдых дать, дорогой утомленным;

Но быстро голова, дремавшая досель,

Сменяет тела труд мышленьем напряженным.

И мысли из тех мест, где ныне нахожусь,

Паломничество, друг, к тебе предпринимают,

И, как глаза свои сомкнуть я ни стремлюсь,

Они их в темноту впиваться заставляют.

Но зрение души твой образ дорогой,

Рассеивая мрак, являет мне пред очи,

Который придает, подобно солнцу ночи,

Ей красоту свою и блеск свой неземной.

Итак - мой остов днем, а ум ночной порою

Не могут получить желанного покою {*}.

{* Сонеты Шекспира в переводе Николая Гербеля. СПб., 1880, стр. 27.}

Десятилетие спустя, в 1889 году, читатели получили другой вариант 27-го сонета, на этот раз не только безвкусный и банальный, но даже и анекдотический:

Усталый от трудов, кидаюсь я в постель,

Бесценное убежище для членов,

Измученных дневной дорогой; но

Тут начинается хожденье в голове

Моей: берется за работу ум,

Когда окончена работа тела!

И мысли у меня (из далека, в котором

Я нахожусь) к тебе на поклоненье

Пускаются, в благочестивый путь,

И держат обессиленные веки

Мои раскрытыми широко и глаза

Уставленными в темноту, в которой

Слепой увидел бы не менее, чем я,

Когда бы сердца призрачное зренье

Впотьмах ни зги не видящему взгляду

Твоей не представляло тени, что,

Подобно драгоценности, висящей

Над полной гробовых видений ночью,

Ночь черную мне делает прелестной

И новым старый лик ее.

Так члены

Мои весь день, а голова всю ночь

То за себя, то за тебя не могут

Найти покоя... {*}

{* П. А. Кусков. Наша жизнь. Стихотворения. СПб., 1889, стр. 228.}

Эти вирши безответственного графомана не нуждаются в комментариях. Скажем только, что полвека спустя С. Маршак восстановил достоинство Шекспира, создав русский текст 27-го сонета, который нужно здесь привести хотя бы для того, чтобы стереть мерзкое впечатление от псевдопоэтических экзерсисов его предшественников:

Трудами изнурен, хочу уснуть,

Блаженный отдых обрести в постели.

Но только лягу, вновь пускаюсь в путь

В своих мечтах - к одной и той же цели.

Мои мечты и чувства в сотый раз

Идут к тебе дорогой пилигрима,

И, не смыкая утомленных глаз,

Я вижу тьму, что и слепому зрима.

Усердным взором сердца и ума

Во тьме тебя ищу, лишенный зренья.

И кажется великолепной тьма,

Когда в нее ты входишь светлой тенью.

Мне от любви покоя не найти.

И днем и ночью - я всегда в пути.

Зрелый Маршак - поэт пушкинской школы. Его современники разрушали ритмическую инерцию русского классического стиха, созидали новые формы образности, углублялись в недра корнесловия, отрывались от рациональной структуры образа во имя ассоциативности поэтического мышления, уходили от плавной напевности традиционных двух- и трехсложных размеров к акцентному стиху, от торжественной лирической декламации - к митинговому возгласу, от логичного лирического сюжета - к сложнейшему монтажу образных фрагментов, к невероятному для прошлого века сопряжению "далековатых идей". Маршак оставался всегда верен классическим традициям пушкинских времен и оберегал эти традиции с неодолимым упорством. Логика образного строя, нарочитая приверженность стиховым формам, освященным столетней практикой, лаконизм, концентрированность отчетливой мысли и отстоявшегося в слове переживания таковы черты маршаковского искусства. Вот характерное для него восьмистишие "Встреча в пути":

Все цветет по дороге. Весна

Настоящим сменяется летом.

Протянула мне лапу сосна

С красноватым чешуйчатым цветом.

Цвет сосновый, смолою дыша,

Был не слишком приманчив для взгляда.

Но сказал я сосне: - Хороша!

И была она, кажется, рада.

Гордость Маршака - и в этой редкой точности определения ("красноватый чешуйчатый цвет"), и в скромной старинности слова ("приманчив"), и в абсолютной естественности интонационного движения ("И была она, кажется, рада"). Конечно, и Блок, и Маяковский, и Хлебников, и Мандельштам, и Пастернак, и Цветаева, и Багрицкий, и Тихонов, и Заболоцкий, и Есенин мощно обновили стих и поэтическую речь за счет никогда прежде не использованных резервов русского языка, они создали новые формы словесного искусства. Значение Маршака в ином. Продолжая труд И. Бунина, он восстанавливал честь классической поэзии, опозоренной эпигонами второй половины XIX века. Маршак - неоклассик, но не эпигон классики, он борец против эпигонства, один из самых могущественных его противников - соратник Анны Ахматовой и позднего Заболоцкого. Оригинальность Маршака в его творческой приверженности высоким образцам классической традиции.