— О душе забота наша, Лука, — и так погрязли прихожане в неверии и пороке... Плоть немощна, — все-таки еще раз предостерег Фифаил.
Не ответил на это протопопу Лука, хоть и слушал его со вниманием. Уйдет из храма, будет делать по-своему. Фифаил ему не указ.
— А отрок твой зело голосист. Подойди-ка, Егорка, под благословение, — сказал протопоп.
— Подойди-подойди, — подтолкнул дьякон.
Егорка опустился перед протопопом на колени.
3
Вокруг Богородичной церкви тесно лепились друг к другу боярские терема, избы знатных купцов и богатых ремесленников. Сгорали они не раз во время больших пожаров, но снова строились поближе к собору, словно искали у его стен надежного убежища. Одна из таких изб была отдана Всеволодом Луке на обучение распевщиков — было в ней просторно и зимою холодно, но дьякон твердо был убежден, что холод учению не помеха, а лучшее подспорье.
Здесь распевщики зубрили крюковую грамоту и прочие премудрости, а жили неподалеку — в кельях Рождественского монастыря. Там и кормились с монахами в общей трапезной и помогали игумену в богослужении.
Егорка приглянулся Луке, и подумывал он о том, чтобы оставить его при себе, но с самого начала баловать мальца не хотел. Потому-то сразу от протопопа препроводил он его в монастырь и сдал игумену.
Симон приветил Егорку, подозвал к себе и, поставив его между колен, стал по-отечески расспрашивать, откуда он, да как попал к старцу, и что видел, скитаясь с ним по Руси.
Ровный голос игумена и теплота, струившаяся из его глаз, расположили Егорку. Он стал рассказывать о себе, не таясь.
Симон слушал его внимательно и серьезно, как взрослого, не перебивал и не поучал, и это еще больше разохотило мальца.
Игумен порадовался, встретив душу нежную и неиспорченную, и, кликнув монастырского служку, велел отвести Егорку в келью, где уже обитали четверо других учеников Луки, а сам, оставшись наедине с дьяконом, стал показывать ему новые крюковые записи, недавно доставленные из Киева от митрополита Матфея.
Сам он крюковому письму не разумел, хоть и был
начитан не в одном только русском языке, но и в ромейском и в латинском, и с удовлетворением наблюдал за тем, как оживился Лука, как, жадно схватив записи, пробежал их быстрым взглядом и забубнил себе под нос, выделяя то одни, то другие лады. Потом вскинул глаза на Симона и сказал, что записи новые, но что у него есть такие же, написанные им самим, только лучше.
— Как это? — удивился игумен.
— Ромейский распев, — сказал Лука, — постоянен и не допускает ничего нового. Он словно лед на реке, но ведь под ним и в самые суровые холода течет живая струя.
— Объясни, — сказал игумен.
— Ромеи, дав нам веру, хотят, дабы мы следовали ей во всем, яко слепцы.
— Все мы слепы и веруем. Вера дарует нам свет и единую истину.
— Все так, — согласно кивнул дьякон. — Однако каждому из народов, населяющих мир сей, дарован не токмо свой язык, дабы общаться друг с другом, но и душа. И через душу познаем мы величие бога. И в этом есть его мудрость... Так почто же вкладывать в разверстую грудь нашу чужую душу и говорить при этом: сие токмо истина?..
— Вотще, — возразил Симон, — мы же правим литургию не по-ромейски, а на своем языке.
— Так почто распева своего не слышим? — хитро улыбнулся Лука. — Тебе, отче, один шаг остался — шагни его.
— Нешто бесовские распевы наши повторять в храме божьем?
— А ромейские?..
— Так от веку заведено.
— Худо слушаешь, отче, — сказал дьякон с грустью. — Давно уж поем мы по-новому, да признаться в том страшно... А кондак в память князей Бориса и Глеба? Будто и его ромеи выдумали... Слабо им — кишка тонка... Не-ет, не пристало нам кланяться чужестранцам, когда свое под боком. И наши распевы еще ох как зазвучат, отче, дай только срок!..
— Верно говорят, богохульник ты!
— То — пустое. А вот послушай-ко...
И, отставив ногу, Лука загудел громоподобным басом:
— Тво-я побе-ди-тель-на-я дес-ни-ца бо-го-леп-но в кре-пос-ти про-сла-ви-тся-а-а...
— Хватит, хватит, — замахал руками Симон и заткнул уши.
— Что, игумен? — улыбнулся Лука. — Прохватило?
— Бес ты. И отколь глас в тебе такой трубный?
— От бога.
— Того и гляди, иноки сбегутся ко всенощной...
— У твоих иноков уши от лени заложило.
— Слушал я тебя в церкви — шибко. Да в келье попрохвастистее будет. Бес, как есть бес...
— Каков же я бес, коли гимны пою! — засмеялся Лука, и щурясь с хитрецой, подмигнул игумену.
Симон сказал:
— Богохульник ты — ладно. Да отроков почто смущать?
— В них, отец святой, вся моя надёжа. Не смущаю я их, а учу. После меня умножат они славу русского распева, дай срок.
Тут беседу их прервал запыхавшийся чернец.
— Княже к нам пожаловал! — крикнул он с порога.
А Всеволод, уже отстраняя чернеца, вступал в келыо.
Симон поднялся со скамьи, выпрямился; дьякон упал на колени.
— Встань, — приказал ему князь, сам сел на лавку.
Игумен про себя отметил: лицо у князя усталое, серое, под глазами набухли нездоровые мешки.
За окнами синели долгие летние сумерки. Где-то далеко вспыхивали и гасли бесшумные зарницы.
Всеволод пошевелился.
— Оставь нас, дьякон, — сказал он. — Хощу говорить с игуменом наедине.
Лука приложился к руке Симона, поклонился князю и вышел.
— Нынче был я за Шедакшей, — проговорил Всеволод, — навестил княгиню в ее уединении.
— Зело страждет матушка? — подался вперед Симон.
Вот уже два года, как слегла Мария и не встает. А до того три года мучилась болями в позвоночнике. Каких только ни привозили к ней лечцов, были и бабки-знахарки — всё напрасно. Весною свезли ее в загородный терем за рекою Шедакшей, что на Юрьевецкой дороге. Место красивое, уединенное, рядом лес, под ок нами — озерцо, лебеди плавают. Но ничто не радовало княгиню. Стала она капризной — то, другое ей не так. Все стены в опочивальне увешала иконами, монахини слетелись в терем со всех сторон.
Будучи духовником Марии, Симон навещал ее часто, исповедовал, утешал, как мог. Но была княгиня скрытна и неразговорчива и сердца духовнику не открывала. Одни только сыновья, собираясь вместе, приносили ей облегчение. В те редкие дни, когда бывали они в гостях у матери, лицо ее, исхудавшее за время болезни, озарялось светом, и на губах появлялось подобие улыбки. Но и эта радость была недолга: Константин с Юрием часто ссорились и разъезжались поодиночке. Мария видела это, страдала и упрекала Всеволода, считая его виновником учинившегося разлада.
Симон знал, что именно это больше всего мучит князя, и смутно догадывался о причине его приезда. Уже не раз вставал он между сынами и призывал их образумиться. Сперва и ему казалось: молодые петухи, подерутся — помирятся, но теперь и он стал задумываться и понял, что так беспокоит Всеволода: отдаст
им в руки князь в поту и крови собранное отцом Юрием Долгоруким, братьями Андреем и Михалкой и им самим. Тут задумаешься, тут не одну ночь просидишь без сна. Шутка ли, когда дни твои уже на исходе!..
— Поезжай ко княгине, Симон, — сказал Всеволод. — Нынче снова котору затеяли мои сыновья, Мария в беспамятстве...
Нелегко выговаривал слова эти князь.
— А ты как же? — удивился игумен.
— Кузьму Ратьшича в Киев снаряжать буду — Роман своевольничает.
— Сызнова за свое?
Князь не ответил, встал.
— Благослови, отче.
— Господь с тобой, — перекрестил его Симон. Глядя вслед уходящему князю, вздохнул: «Тяжела ноша твоя, Всеволоде» — и стал собираться в дорогу.
4
Нелегко, ох как нелегко ужиться двум взрослым княжичам в одном тереме!
У себя-то во Владимире в крепкой узде держал своих сынов Всеволод. А едва только выехали они из Марьиных ворот на Юрьевецкую дорогу, тут все и началось. Слово за слово — начинали с пустяков, а когда показался над Шедакшей материн терем, глядели друг на друга волками.