И верно — где же еще быть сестрице! Ей бы язык почесать, а лучшего разговора, чем с ключницей Гоноратой, в ином месте не сыскать.
Была Гонората не просто ключницей, а еще и травницей и бабкой-повитухой.
— Эй ты, баба, — сказал Чурыня, — ну-ко, выдь...
Легким ветерком порскнула из подклета Гонората, словно и не было у нее за плечами шести десятков лет.
Сел боярин на лавку против сестрицы, поскреб под рубахой живот, поморщился.
— Чего вдруг взгомонился? — улыбнулась Милана. Догадывалась она, что отыщет ее братец, — не все еще сказано было в тереме, а ему невтерпеж.
— Разбередила ты меня, — сказал боярин. — Мудрено сказывала, про гонца обратно же, про Славна...
— А что — гонец? Гонец как гонец, — нараспев отвечала Милана. — Будто Кузьму Ратьшича прислал Всеволод.
— Кузьму?! — обомлел Чурыня и быстро перекрестился. — Чуч-чур меня!..
— Вона как переменился в лице, — испугалась Милана.
— Про Кузьму-то, — проглотил боярин застрявший в горле комок, — про Кузьму-то... не ослышалась?
— Не, про Кузьму не ослышалась, — уверенно подтвердила сестра.
— С ним и лобызался Славн на крыльце?
— Должно, с ним.
— Ну, пропал я, — повесил голову Чурыня. — Ежели Кузьма от Всеволода заявился, то с вестью для меня дурной. Не допустит владимирский князь, чтобы Роман своевольничал в Киеве. Никак, возвращать будет Рюрика на стол, а Рюрик мне не простит... Славна же, видать по всему, винить не в чем, — может, он и отправил человека во Владимир: так, мол, и так — поспешать надо. Оттого и лобызался с ним Кузьма... Ай-яй-яй!
— Ну, Чурыня, — поднявшись с лавки, грозно возвысилась над ним сестра. — Ну, Чурыня, лгал ты мне все, а я тебе верила. Так, выходит, и впрямь преступил ты клятву, даденную князю. Выходит, поделом славят тебя на всех углах кияне.
— Нишкни! — подскочил к ней боярин. — Верно сказано, стели бабе вдоль, а она все поперек. Бежать надо!
— Куды бежать-то? — вытаращила на него глаза Милана. — Мне-то почто бежать?
— А по то, что не чужая ты мне.
— Чай, не я князя окручивала...
Не переговорить Чурыне своей языкастой сестры: на любое его слово у нее десять своих припасено.
Махнул боярин на Милану рукой, кинулся из подклета во двор, всполошил прислугу:
— Эй вы, люди! Все, кто есть, ко мне! Снаряжайте возы, запрягайте коней, грузите добро!.. Да пошевеливайтесь, не то у меня!
Забегали, засуетились дворовые, отмыкали бретьяницы и одрины, сволакивали во двор зерно и иную кладь, из медущ выкатывали бочонки с вином и брагой, из терема несли иконы, порты и мягкую рухлядь.
Шум и гам во дворе, люди распарены, кони храпят и пятятся, в воздухе кружится пух из перин, и над всеми — боярин на крыльце: уже в кожухе, уже при поясе и мече, в собольей шапке, надвинутой на глаза.
— Господи, да что же это деется! — заламывая руки, то туда, то сюда кидалась Милана, — Куды ехать-то? Останови их, Чурыня, иль вовсе тебе свет застило — соседям на потеху! Гляди, сколь народу собрал у ворот. И не стыдно?
— Шевелись! Шевелись! — покрикивал боярин, не обращая внимания на сестру, — Куды ларь поволок? На воз его!
Поняла Милана, что нипочем не перекричать ей взбесившегося братца, как бы самой не прогадать, кинулась в светелку, выскочила с девкой: у девки в шелковом плате — иконки, кресты и молитвенники, у самой боярыни под рукою — серебром кованный погребец...
Отшумели — тронулись: впереди отроки верхом на конях, за отроками на расписном повозе — сам боярин с Миланой, а дальше за ними длинным хвостом — весь обоз с медом, воском, пшеницей, сарацинским зерном...
Выехали из города, пугая шумом видавших виды воротников, задержались на берегу Днепра. Куда дальше путь держать?
Боярин привстал на повозе, подозвал конюшего.
— Что прикажешь, боярин-батюшка? — сдернул конюший с головы треух.
— Под Триполь пойдем, —сказал Чурыня, — И вот тебе мой наказ: собери табуны и гони их за реку. Летуй там, покуда не дам знака.
Ускакал конюший. За него Чурыня был спокоен: все исполнит, как велено. Ух ты, гора с плеч свалилась!..
Теперь можно и передохнуть. Упал боярин на подушки, перекрестился, скосил взгляд на сестру. Милана, сидя с ним рядом, все еще прижимала к животу онемевшими пальцами кованый погребец.
— Эк тебя всю скрючило-то, — проговорил он с неожиданным миролюбием. — Отпусти погребец-то...
— Ну и напугал ты меня, боярин, — сказала сестра с виноватой улыбкой. — Ровно на пожаре поспешал.
— Небось поспешишь. Почто погребец охватила?..
— Вовсе и не охватила, — сказала, смущаясь, Милана и поставила погребец у ног.
— Откинь, откинь крышку-то...
— Тебе на что? — насторожилась сестра.
— А ты откинь.
— Ключик потеряла, — быстро нашлась Милана. — На груди завсегда был рядом с крестиком...
Чурыня протянул руку, подергал погребец за крышку — не пускает.
— Хитришь ты, сестрица, — сказал боярин угрюмо. — Не по душе мне твой погребец. Что в нем?
— Не каменья, знамо. Отколь у меня каменья? Браслетики с синими глазками да девичий убрусец...
— Ну, а коли так, почто лишний груз на повозе? Кинь его в реку!
И боярин решительно потянулся к погребцу. Миланины руки были проворнее: не успел Чурыня нагнуться, как уж снова оказался погребец на коленях у сестры.
— Знамо, — сказал боярин и вытащил из-за пояса крепкий нож. — Коли нет у тебя ключика, пущай пропадет погребец.
И, подсунув лезвие в щель, рванул его на себя. Милана охнула, крышка откинулась. Сидевшая рядом дворовая девка зажмурила глаза.
— Вот он, убрусец-то, — насмешливо проговорил боярин, вытягивая из погребца жемчужное ожерелье. — Ягодка к ягодке. А это не браслетик ли с синим глазком?
И он вытянул следом за ожерельем золотые колты с вправленными в них блестящими яхонтами.
Только тут вышла Милана из оцепенения, заверещала, вцепилась в волосатую руку брата:
— Не тронь!..
— Ладно, ладно уж, — сказал боярин. — И доднесь была у меня догадка, что не бескорыстно живешь ты подле меня, пользуешься не одними только хлебами... Нынче сам зрю. Змея ты, Милана, да и только — праведности меня учишь, попрекаешь бесчестьем, а сама живешь праведно ли? — И он покачал головой.
Молча уложив драгоценности в погребец, сестра снова поставила его на колени и обеими руками прижала к животу.
Обоз тронулся.
5
Разъехались князья из Триполя, отшумела распря, и снова тихо да благостно зажил воевода Стонег. По утрам осматривал город (был он невелик), после обеда спал, вечером, ежели была охота, наведывался к вдове Оксиньице.
Первая летняя жара спала, ночи стали прохладнее; смерды по окрестным селам заготавливали сено, в садах наливались сочные яблоки, и сладкий дух витал над огородами, над сонными улочками, над крытыми черной соломою крышами прилепившихся друг подле друга изб.
— Мистиша! — позвал воевода состоявшего при нем на скорые дела проворного паробка. — Вели-ко запрягать коней, да поедем на реку.
— Гроза собирается, батюшка, — помявшись у порога, сказал Мистиша, — может, повременишь?
— Делай что сказано, — цыкнул на него Стонег.
Паробок бесшумно выскользнул за дверь, боярин вышел за ним следом.
Коней запрячь для ловких рук — дело спорое. Не успел Стонег и с крыльца спуститься, как уж подвели к нему два отрока с конюшни любимого угорского фаря.
Остался этот конь у боярина от Романа. Случилось так, что захромал он перед самым выходом князя из Триполя — вот и расщедрился Роман.
— Пользуйся моим конем, боярин, — сказал князь воеводе. — Расстаюсь я с ним не без сожаления. Добрую службу сослужил мне угорский фарь, да куды ж его с подраненным копытом. Тебе же за гостеприимство твое мой подарок — бери.